Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первая часть «Ностромо» вышла в T.P’s Weekly в январе 1904 года, примерно тогда же, когда Всеобщая компания Панамского межокеанского канала продала все свое имущество Соединенным Штатам, не позволив ни единому представителю Колумбии участвовать в переговорах, и двадцать дней спустя после того, как моя отчаявшаяся страна сделала панамцам униженное предложение: город Панама станет новой столицей Колумбии, если Перешеек вернется в колумбийское владение. Панама воротила нос, словно обиженный любовник (хлопала ресницами, припоминала обидчику старое, уставив руки в боки), а тем временем Сантьяго Перес Триана рассказывал мне, как найти ближайший газетный киоск, и заставлял отсчитать в непонятных монетах, которые пока что совершенно запутывали меня, точную цену выпуска Weekly. После этого он выпроводил меня на улицу, дружески похлопав по спине. «Дорогой Альтамирано, без журнала не возвращайтесь, – сказал он. И добавил, уже серьезнее: – Поздравляю. Вы вошли в память человеческую».
Но нет.
Я не вошел в память человеческую.
Я помню косой ослепительный свет, падавший на мостовую, когда я нашел киоск, зимний свет, который не оставлял теней и только бил мне в глаза, отражаясь от газетной бумаги и свежевымытых витринных стекол. Я помню смесь возбуждения и ужаса (немого холодного ужаса, ужаса перед чем-то новым), когда вышел, расплатившись, из киоска. Помню, что всё вокруг – прохожие, фонари, редкие экипажи, угрожающего вида парковая решетка – стало вдруг зыбким и каким-то нереальным. А почему я отложил чтение – не помню; не помню, что догадывался: содержание журнала окажется не таким, как я ожидал; не помню, чтобы у меня был повод даже задуматься о таком невероятном повороте дела; не помню, чтобы на долгую прогулку вокруг Риджентс-парка меня толкнули подозрения, не помню, чтобы я ощущал себя жертвой… Да, я носил журнал в кармане целый день, иногда похлопывая себя по боку, чтобы проверить, на месте ли он, как будто мне достался единственный экземпляр в мире, как будто его опасная природа не могла вырваться наружу, пока была в моей власти. Но чему быть (это всякий знает), того не миновать. Ничто нельзя откладывать до бесконечности. Не может быть причин вечно откладывать такое невинное, мирное, безобидное занятие, как чтение книги.
Поэтому примерно в четыре, когда уже начинало темнеть, я сел на скамейку в парке. Над Лондоном, а может, и над всей имперской Англией, начинался снегопад. Я открыл журнал и прочел то слово, которое будет преследовать меня до конца дней. «Ностромо»: три пресных слога, одна повторяющаяся, назойливая, как следящий за нами глаз, гласная. Я стал читать, продираясь через апельсиновые деревья и галеоны, через прячущиеся под водой скалы, через горы, прячущие вершины в облаках, стал бродить, словно лунатик, по истории этой вымышленной республики; мне встречались описания и события, которые я узнавал и в то же время не узнавал, мои и одновременно чужие; я увидел колумбийские войны, колумбийских мертвецов, пейзаж Колона и пейзаж Санта-Марты, море и его цвет, горы и их опасность; словом, там была та извечная противоречивость… Но в этой истории чего-то не хватало, и его отсутствие перевешивало все достоинства. Я помню, как отчаянно искал, как бешено пробегал глазами страницы, как под мышками и под усами мне стало жарко, пока я углублялся в горькую правду.
И тогда я понял.
Понял, что снова увижусь с Конрадом.
Понял, что будет вторая встреча.
Понял, что она безотлагательна.
За несколько минут я добрался до Кенсингтон-Хай-стрит, и там уличный рекламщик показал мне, в каком доме живет знаменитый романист – это было всем известно. Уже совсем стемнело (по улице шел старик со стремянкой и зажигал фонари), когда я позвонил в дверь. Я не ответил на удивленные вопросы женщины, которая мне открыла, ворвался в квартиру, задев ее фартук, и так быстро, как позволяли ноги, взбежал по лестнице. Я не помню, какие возмущенные мысли кипели у меня в голове, пока я распахивал двери и бегал по коридорам, но я совершенно точно не готов был увидеть то, что предстало моим глазам.
Я наткнулся на две темные комнаты – или они только в ранних январских сумерках казались темными. Соединявшая их дверь была открыта в момент моего прихода, но каким-то образом становилось ясно, что основное ее предназначение – быть упорно, постоянно, неизбежно закрытой. Вторая комната виднелась через дверную раму: там стоял стол темного дерева, на столе – керосиновая лампа и кипа бумаг, а в той комнате, куда я влетел без предупреждения, в хлипкой кроватке спал мальчик с длинными каштановыми волосами, он дышал с трудом и похрапывал; на второй кровати я увидел женщину с простым щекастым лицом: она была в верхней одежде и не лежала, а полусидела, держа на коленях какую-то доску, которая при ближайшем рассмотрении оказалась переносным письменным столиком. В