Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как Егор не крепился, как не был готов отрицать подобные суждения о себе, всё равно заиграл лицевой мускулатурой:
— Почему так решили?
— Тоска в глазах не по протезам. Предположим, что из-за бабы тут? Жинка — то есть?
— Есть. Была… — выдавил из себя Бис будто остаток зубной пасты из тюбика.
— А детки?
— Сын.
— Из-за неё небось здесь?
— Мы давно в разводе, — постарался разубедить Егор старика. — Слишком хорошая она для меня оказалась.
— Если ты из-за неё на войну примчался, то никакая она не хорошая, знай. Умная баба мужика подле подола держит, а у глупой — в поле мается. Доказать что хочешь? Своей близостью к смерти наказывать её решил? Чтобы вину почуяла перед тобой, а может, и перед сыном? — предложил Ильич. — Вариант, честно скажу, так себе, сам небось понимаешь, сомнительный.
Возразить было нечего, старик знакомый Егору меньше часа рассуждал, словно прожил с ним рядом целую жизнь и всё о нём знал.
— В семейной ссоре, как на войне, виноваты двое. Оба неправы. Любая война начинается с вранья политиков. Ссора в семье — то же самое, только между супругами. Ну — ка, идём! — позвал Ильич. — Витька, а ты похлопочи для приятеля…
— Что надо сделать?
— Свободную койку найди.
— Рядом со мной диван свободный…
— И хорошо, — скрутил старик со связки ключ. — Одну постель возьми, приготовь… Дуй давай, — строго зыркнул он на Витьку и уже ласково улыбаясь добавил, обращаясь к Бису. — А ты ступай за мной.
Путь оказался вполне предсказуемым, Ильич привёл Егора к ящику, в котором хранил спиртное и закуску. На удивление Егора в ящике обнаружились не только початая бутылка и сало без хлеба, в этот раз там был и хлеб, и зелёный лук, и пучок редиса, огурец и даже пара красных сочных помидорок.
— Давай, трохи… — сказал старик. — Чую предстоит нам задушевнейший разговор, какого у меня давно не случалось, а для оного треба соответствующее настроение. Душевное! — он налил доверху стальные рюмочки размером с напёрсток, которые не ставил при первой встрече и, подняв одну, предложил. — За тебя.
Оба выпили и захрустели сочным огурчиком, смакуя удовольствие.
— Знаешь, уже в зрелом возрасте появилось у меня хобби, занялся я сочинительством стихов. Жинка моя пока жива была, справлялась: для кого пишешь? Кому они нужны? — и сама отвечала. — Всё верно, — говорила, — никому! — Где и кто их напечатает? Нигде. А если не напечатают, значит, никто не прочтёт. Стихи и правда чаще получались так себе. В общем, бранилась она, бранилась и создала запрет на пустом месте, чем сподобила меня на хитрость, а по сути, враньё: стал я засиживаться в гараже. Не поверишь, мужики в соседнем углу водку пили, а я стихи записывал в блокнот. Задержусь, припоздаю — ругается. Обнюхает, не пил, всё равно ворчит… Вот ты меня спросишь: на кой чёрт мне стихи? Не отвечу. Само в голову лезло — иной раз лихо, иногда тяжело. А я что? Казалось, только записывал. Потом читал, что получилось, что — то правил, что — то оставлял как есть. Удовольствие получал истинное! Поэта из меня, понятное дело, не вышло бы, да и стихи мои ничего не прибавляли ни в уме, ни в мировой литературе… Я так — то ими поздно увлёкся, за пятьдесят уже было… Как и что делать, не знал, читал Ахматову, Цветаеву, Мандельштама, позже открыл для себя Наймана, Рейна, Бобышева… Уфлянда. Оказалось, что в советское время выросло много невероятно крутых поэтов, просто изобилие, а в общем и целом, так и оставшихся безвестными… Ну и классику, конечно, читал: Миша Лермонтов абсолютно мой поэт! Знаешь его вот это:
…и знать вам также нету нужды,
Где я? что я? в какой глуши?
Душою мы друг другу чужды,
Да вряд ли есть родство души…
— «Валерик», — выпучил Бис глаза.
— Он самый, — обрадовался ответу Кагарлицкий. — Очень мне нравится. А вот Пушкина люблю не очень. Ты как к стихам?
— Я? — смутился Бис. — Люблю… любил. Сейчас как — то нет… Не знаю… — сказал Егор невнятно как если бы не существовало для него как инвалида поэзии.
— В молодости мы читали стихи на свиданиях. Чужие стихи посвящали любимым… — улыбнулся прошлому Кагарлицкий. — Завидовали поэтам, которые писали любимым женщинам собственные. В семидесятые стихи перестали быть нужны советскому народу, а ведь сочинительство — дар временный, с годами уходит. Об этом все поэты знают, да. Рано или поздно это происходит со всеми. Так что надежды на то, что кто — то запомнит хоть строчку из моих, я не питал никогда. Но я это к чему… — отступил Ильич от темы снова став простоватым завхозом. — У мужика должно быть хобби, свой небольшой мир, автономия. Может, конечно, и не такое как у меня. Собственно, подойдёт любое, будь то рыбалка, охота, да хоть запуск воздушного змея. Это выражение ложной личной свободы, но оно нужно для остроты жизни… Вот не стало моей Анечки и ничего я больше с тех пор не писал. Ушло с ней моё хобби и не осталось мне ничего, кроме свободы совсем мне ненужной. И побранить меня за старикову шалость некому. Вот так… — Ильич наполнил рюмочки. — Спросишь, зачем я тебе это рассказал? — почмокал он пустым ртом и утёрся. — Вдруг твоя жинка не виновата на столько, чтобы ты её так жестоко наказывал? Как ни крути, для неё и сынка твоего твоя смерть станет неизгладимым горем. Подумай на досуге?
— Ладно, — охотно согласился Бис.
— Выпьем и идём… — не чокаясь выпил старик, — …покажу, где спать будешь.
Бис закинул в рот головку редиса, осторожно раскусил её и часто — часто зажевал.
— Ильич, а у тебя дети есть?
— Есть, конечно. Сын и дочь. Я ведь когда — то ушёл из первой семьи, новую завёл. В первой — сына оставил, в новой — дочь родил. Но ужиться в новой семье не смог, ушёл и оттуда, тяготело всё, назад тянуло. Жил один, помогал всем насколько мог. Потом Анечка, моя первая жена, меня вроде как простила, стали жить вместе, а вот с сыном так и не примирился. А теперь, чтобы доказать, как его люблю, подрядился шоферить. За него и смерть приму, лишь бы простил.
— И кто сын? — поднялся Егор.
— Игорь.
Несмотря на то, что других Егор не знал, удивлённо спросил:
— Медведчук?
— А то!
— А чего фамилии разные?
— Я когда из семьи ушёл, он сразу хотел поменять. А поменял, когда в ФСБ взяли — взял материну, девичью, чтоб ничего общего