Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я не она, Томас.
Признание лилось горячечным речитативом, готовым прерваться на моих губах, и я отвернулась – я ведь должна была дослушать. Губы обожгли мою щеку.
– Не представляю, где ты пропадала и куда можешь исчезнуть. Но мне страшно за тебя. И за себя, и за Оэна. Только слово скажи – я отойду. Стану тем, кем ты хочешь меня видеть. А когда ты исчезнешь… ЕСЛИ ты исчезнешь – постараюсь всё объяснить Оэну.
Я прильнула ртом к его шее, захватила губами складочку кожи. Пусть останется моя метка – вот здесь, возле уха, возле этой вот, с усилием пульсирующей жилки. Я упиралась Томасу в грудь, я будто держала его сердце в горсти. И в моем собственном сердце выкристаллизовалось наконец-то истинное мое стремление. Выбор был сделан. Я решила: забуду глядеть на водную гладь. И шагнула в прошлое, которому суждено было стать моим будущим.
Томас взял мое лицо в ладони, развернул к себе и приник к моему рту. Движение получилось слишком резкое, я даже слегка ударилась затылком о стену. Ноги подкосились, и я, пробалансировав долю секунды на пятках, буквально повисла на Томасе. Я буквально вжалась в него. Затем начался урок танца, только плясали наши уста. Кончики языков вели исследование и трепетали, когда удавалось высечь щекотную искру. И вот огонь запылал, и Томас оторвался от моего рта, и скользнул губами к впадинке у основания шеи. Прежде чем встать на колени, он прижался щекой к ключице, которую открывал вырез блузки. И вот Томас на полу, коленопреклоненный, и ладони его держат мои бедра с той же требовательностью, с какой еще недавно держали мою голову. Дыхание увлажнило мою юбку, поцелуи через ткань вызвали отклик в самом потайном местечке, заставили спираль телесной раковины развернуться, ответить шепотом, как прибой, изголодавшийся по выступам утеса.
Я издала звук, который долго еще звенел в ушах; я взмолилась о бесконечности и завершении разом. И Томас внял. Не помню, как оказалась на полу, помню только, что падения не было, а были прикосновения – к бедрам, к грудной клетке, к крестцу; был плавный переход из вертикального состояния в горизонтальное. Параллельно моему телу, опрокинутому навзничь, находился мой возлюбленный. Его рука комкала пену нижней юбки, я же, запустив пальцы ему в волосы, подставляла рот, язык, лоно – всё, что имела, – в приступе стихийной щедрости.
Потом были ритмичные, опять же как в танце, движения – да-да-да, так-так-так. Потом мои берега принимали прилив озерных волн – на диво теплых, восхитительно упругих. Откатывая, волны забирали разум по песчинке, по камушку, оставляя только жажду, и возвращались, неизменно возвращались – еще туже, еще теплее. Мой рот не помнил, как целуют, сердце не помнило, когда нужно биться, легкие не помнили, зачем им дышать. Томас помнил всё. Он вдыхал в меня жизнь при каждом плавном рывке, убеждал сердце биться в унисон с его сердцем, заново учил мои губы шептать: «Милый, милый». В последний миг, перед последним приливом, его рука потянулась к моим волосам, когда же отхлынуло, я осталась на песке – выжившая, вспомнившая всё.
1 октября 1921 г.
Я часто задаюсь вопросом: были бы мы, ирландцы, таковы, каковы мы есть, если бы британцы проявили к нам чуточку гуманизма? Если бы их действия в отношении нас отмечал элементарный здравый смысл? Если бы нам позволили жить по-человечески? Нас ведь лишили всех прав до единого, само название нашей нации стало синонимом к слову «отребье». На Ирландию пытались напялить ярмо, как на вола, – она не согнула шею. Со времен Кромвеля мы находимся под пятой Британии, но остаемся ирландцами. Наш язык запрещен – мы говорим на нем. Нашу религию попирают – мы от нее не отрекаемся. Пока остальной мир переживает нечто вроде реформации, предавая католическую веру ради так называемой новой мысли и в угоду науке, мы стоим на своем. Зачем такое упрямство? Затем, что отречение означало бы страшное: победу британцев. Британцы говорят: «Вам нельзя быть католиками». Дудки, отвечаем мы. Ибо в природе человеческой – желать запретного и запрещаемого, рваться сердцем к заведомо недоступному. Мы слабее физически, и в нашем случае единственная форма протеста – это сохранение самобытности, нашего ирландского «Я».
Параллель годится и для Энн. Отказываясь признать себя вдовой Деклана Галлахера, Энн бунтует единственным возможным для нее способом. Целый месяц я пребывал в состоянии конфликта с собственными сердцем и разумом, точнее, с Энн, даром что ни слова не говорил. Я взывал к Энн мысленно, я умолял ее, упрашивал, убеждал, она же упорствовала в своей абсурдной версии.
Стоило сказать себе: «Томас, эта женщина не может стать и не станет твоей», как вскипела ирландская кровь, для которой каждое «нет» – лишь повод переиначить его в «да». Не успел я примириться с судьбой, как она вздумала отнять мою Энн. Или же судьба наконец-то сорвала пелену с моих глаз.
Вот как всё было. Энн и Оэн играли на озерном берегу – Бриджид удар бы хватил, вздумай она лично идти к Лох-Гиллу звать обоих на ужин, – к счастью, вместо Бриджид пошел я. Энн расшалилась – подбегала к самой воде, поднимая юбки, и отскакивала, когда волна, в этот час тугая от морского прилива, грозила промочить ей ботинки. Я медлил спускаться на берег, я любовался Энн – ее резвостью, чаячьей белизной ее лодыжек на фоне серо-зеленой воды. Я длил очарование, растягивал сладостную сердечную тоску. Лучи хмурого заката выхватывали то огненную макушку Оэна, то непокорный черный локон Энн, когда она, обнявшись с Оэном, как в танце, кружилась, взбрыкивая по-жеребячьи в восхитительном детском веселье. Оэн держал большой ярко-красный мяч – подарок О'Тулов ко дню рождения; внезапно он споткнулся и упал, оцарапав голые коленки о гравий. Мяч при этом выскользнул и покатился в воду. Оэн заплакал, Энн живо подхватила его. Я вышел из транса и поспешил к озеру. Оказалось, Оэн плакал не от боли – он боялся за судьбу мяча, уносимого волнами. Энн поняла. Усадив мальчика подальше от воды, она метнулась спасать мяч.
Она вбежала в воду по колено, придерживая юбки. Бесполезная предосторожность – всё равно юбки намокли бы, ведь Энн не сумела бы достать мяч одной рукой. Я это сразу сообразил, мне-то сверху было лучше видно, как покачивается на воде, будто дразня, ярко-красное пятно. Энн сделала шажок вперед – мяч отдалился на пару дюймов. Еще шажок, еще, еще. Необъяснимый ужас охватил меня. Я пустился бежать, я кричал Энн, чтобы выходила на берег: невелика ценность – какой-то мяч. Энн либо не слышала, либо не слушала. Зашла в воду по пояс, отпустила юбки, продолжала движение, тщетно тянулась за мячом. Неестественно яркий в сумерках, он вертелся, подпрыгивал, ускользал.
Я был еще слишком далеко. При моем последнем: «Энн, вернись!» – произнесенном на выдохе из-за мистического страха, ее фигурка вдруг стала нечеткой: белое платье – клочок тумана, черные волосы – тень предвечерняя. Я будто смотрел сквозь мутное стекло, на моих глазах мираж растворялся в пространстве.
Пронзительно, по-птичьи закричал Оэн.
Я бросился в воду, поплыл к мутному пятнышку; мне казалось, я продолжаю взывать: «Энн, вернись!» Проклятый мяч стремился к горизонту, его цвет вызывал ассоциации с закатным солнцем, которое вот-вот канет за край земли. В несколько взмахов я достиг места, где начала растворяться Энн, где мои глаза еще различали неясный силуэт, но мои руки схватили пустоту. Я провыл ее имя и нырнул, и тут-то мне удалось нашарить нечто, похожее на мокрую ткань. Я стиснул пальцы. Я цеплялся за этот клочок, словно сам тонул, а в нем была единственная надежда на спасение. Наконец, в моих руках материализовалось платье целиком. Одно – без той, что его носила.