Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первый долг женщины – подчиняться требованиям его великодушия; при мысли, что Соланж не ценит его ласки, Косталь впадает в настоящее бешенство. Радиджа нравится ему потому, что, едва он проникает в нее, лицо ее озаряется радостью. Тогда он наслаждается тем, что чувствует себя одновременно хищным зверем и великолепным принцем. Правда, возникает недоуменный вопрос: почему так упоительно брать и осыпать дарами, если взятая и осыпанная дарами женщина всего лишь жалкая вещь, пошлая плоть, где теплится эрзац сознания? Как Косталь может тратить столько времени на таких ничтожных созданий?
В этих противоречиях обнаруживается истинная цена гордости, которая есть всего лишь тщеславие.
Велико удовольствие быть сильным, великодушным господином, но более утонченную усладу доставляет жалость к несчастному племени. Время от времени Косталь с волнением ощущает в своем сердце огромное братское притяжение, огромную симпатию к обездоленным и «жалость к женщинам». Что может быть трогательнее неожиданной нежности суровых людей? Размышляя о женщинах, этих хворых животных, он воскрешает в памяти благородную лубочную картинку. Даже спортсменок он любит видеть побежденными, ранеными, изнуренными, уязвленными; что же касается всех прочих, он хочет, чтобы они были как можно более беззащитными. Их ежемесячные недомогания Косталю отвратительны, и тем не менее он признается, что «всегда любил у женщин те дни, когда знал, что они нездоровы»…[151] Ему случается поддаться этой жалости; он даже берет на себя обязательства, пусть и не выполняет их: обязуется помочь Андре жениться на Соланж. Когда жалость оставляет его душу, обещания умирают: разве он не вправе сам себе противоречить? Он сам устанавливает правила игры и играет с одним-единственным партнером – самим собой.
Женщина – низшее, жалкое существо, но этого мало. Монтерлан хочет, чтобы она была презренной. Иногда он утверждает, что конфликт желания и презрения есть высокая драма: «Ах! Желать того, чем пренебрегаешь, сущая трагедия!.. Быть вынужденным почти одновременно привлекать и отталкивать, зажигать и быстро отбрасывать, как спичку, – вот трагедия наших отношений с женщинами!»[152] На самом деле трагедия здесь есть лишь с точки зрения спички, а она в расчет не берется. Что же до зажигающего спичку так, чтобы не обжечь себе пальцы, то вполне очевидно, что подобная гимнастика приводит его в восторг. Если бы ему не нравилось «желать того, чем пренебрегаешь», он бы не отказывался последовательно желать того, что уважает: Альбан не оттолкнул бы Доминик, а предпочел «любить на равных»; тогда ему не пришлось бы так презирать то, чего он желает; в конце концов, не совсем ясно, чем маленькая испанская танцовщица, молодая, красивая, пылкая, простая, так уж презренна; может, тем, что она бедна, низкого происхождения, необразованна? Есть подозрение, что в глазах Монтерлана это действительно пороки. Но главное, он презирает ее как женщину, по определению; он справедливо утверждает, что не женская тайна питает мужские мечты, но сами эти мечты и создают тайну; но сам он тоже проецирует на объект требования своей субъективности: он не потому пренебрегает женщинами, что они презренны, но считает их мерзкими, потому что хочет ими пренебрегать. Чем дальше он отходит от них, тем выше кажутся ему вершины, на которые он поднимается; по этой самой причине он и выбирает для своих героев столь жалких возлюбленных: великому писателю Косталю он противопоставляет провинциальную старую деву, изнывающую от похоти и скуки, и мещаночку крайне правых взглядов, глупую и корыстную; весьма скромные мерки для высшего существа: в результате этой неловкой предосторожности сам он представляется нам совсем мелким. Но это не важно, Косталь считает себя великим. Его высокомерие питается даже мельчайшими женскими слабостями. Одно место в «Девушках» особенно показательно. Соланж совершает вечерний туалет перед тем, как лечь с Косталем. «Она пошла в уборную, и Косталь вспомнил, что когда-то у него была кобыла, столь гордая и деликатная, что ни разу не помочилась и не опорожнилась, когда он сидел на ней верхом». Здесь проявляет себя ненависть к плоти (вспоминается Свифт: Селия какает), желание уподобить женщину домашнему животному, отказ признать за ней любую автономию, даже на уровне мочеиспускания; а главное, возмущенный Косталь забывает, что и у него есть мочевой пузырь и прямая кишка; точно так же, говоря о тошнотворном женском поте и запахе, он не допускает и мысли о собственных выделениях: он чистый дух со стальными мускулами и стальным членом. «Презрение благороднее, чем желание», – заявляет Монтерлан в «У фонтанов желания»; ему вторит Альваро: «Мой хлеб – отвращение»[153]. Презрение, получающее удовольствие от самого себя, – отличное алиби! Раз ты наблюдаешь и судишь, у тебя появляется чувство, что сам ты кардинальным образом отличаешься от того другого, которого ты осуждаешь, и ты без особого труда смываешь с себя те недостатки, в которых обвиняешь его. Как самозабвенно изливает Монтерлан на протяжении всей жизни свое презрение к людям! Ему довольно обличить их в глупости, чтобы считать себя умным, в трусости – чтобы считать себя смелым. В начале оккупации он неистово презирает своих побежденных соотечественников; сам он – не француз и не побежденный, он выше этого. В одном месте он делает оговорку, что, вообще-то, сам он, всех обвиняющий Монтерлан, сделал не больше других, чтобы предотвратить поражение, даже не согласился стать офицером; но он снова с такой яростью принимается обличать, что о себе уже и не вспоминает[154]. Он демонстративно сожалеет о своем отвращении, но только для того, чтобы лучше уверовать в его неподдельность и получать от него больше удовольствия. В действительности он находит это чувство настолько удобным, что систематически пытается втянуть женщину в какую-нибудь подлость. Ему нравится искушать деньгами и драгоценностями бедных девушек: стоит им принять его недобрые дары, и он ликует. Он садистски изводит Андре не затем чтобы радоваться ее страданию, но ради удовольствия видеть, как она опускается. Он склоняет Соланж к детоубийству; она допускает такую перспективу, и огонь вспыхивает в душе Косталя: с восторгом презрения он обладает этой потенциальной преступницей.
Ключ к такому поведению нам дает апология гусениц: каково бы ни было скрытое намерение автора, само это место весьма знаменательно[155]. Мочась на гусениц, Монтерлан развлечения ради одних щадит, а других приканчивает; те, что цепляются за жизнь, вызывают у него насмешливую жалость – им он великодушно позволяет использовать свой шанс; игра эта приводит его в восторг. Не будь гусениц, льющаяся струйка была бы просто мочеиспусканием, а так она раздает жизнь и смерть; мужчина, облегчающий мочевой пузырь, познает перед ползучим насекомым деспотичное одиночество Бога; с другой стороны, ему ничто не угрожает. Так и на женщин-животных мужчина взирает со своего пьедестала – то жестокий, то нежный, порой справедливый, порой капризный, он дарит и отнимает, осыпает благодеяниями, жалеет, сердится; он слушается только своей прихоти; он – властелин, свободный и единственный в своем роде. Но животные должны оставаться животными; их будут специально отбирать, потакать их слабостям и так ревностно обращаться с ними как с животными, что в конце концов они сами согласятся со своим положением. Так белые из Луизианы и Джорджии радуются, если негр совершит мелкую кражу или солжет: в этом они находят подтверждение своего превосходства, основанного на цвете кожи; а если какой-нибудь негр упорно продолжает быть честным, к нему будут относиться еще хуже. Так в концентрационных лагерях людей систематически втаптывали в грязь: в их низости раса господ видела доказательство своей сверхчеловеческой сущности.