Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну их к растакой, зря время потратил! Мое дело воевать, а всякой философией пусть занимаются те, кому положено.
Если возражали, — что, мол, знаешь, за плечами не носишь, — отмахивался:
— Каждому свое. Знаю одно — мы должны победить и победим. Пока с меня этой задачи хватит.
— Война не навечно. Кончится — куда подаваться будешь, какой дальний прицел берешь?
— Мой прицел — день да ночь, сутки прочь… Ну, в генералы выбьюсь… В милицию пойду хулиганов крутить… Женюсь, роту гусариков намастерю. Там видно будет! Я человек легкий характером, подо все подходящий — мне перепадет, за мной не пропадет…
Из тяжких летних боев на плацдармах, из похода через донскую излучину при метелях и морозах, днем и ночью, с внезапными стычками в голой степи, когда пули скребут по обледенелой ушанке и нет ямки, в которую можно сунуть голову, или с лобовыми штурмами станиц, прямо на пулеметы, вышел с двумя орденами и без единой царапины, хвастался — «Меня смерть не повалит, мало каши ела!». То ли сжившись с преисподней на передовой, где каждый день убивали и ранили, то ли в самом деле поверив в свою неуязвимость, но он и правда не испытывал особого страха и, выматываясь порой до того, что мог спать на ходу, чувствовал себя уверенно и спокойно. До одной случайной встречи, которая странным образом стала вторгаться в привычное течение мыслей и чувств.
Во время дневки в хуторе Поповом, сером, заснеженном, когда штаб батальона размещался рядом с медсанбатом, познакомился он с хирургической сестрой Анкой Волковой. Темноволосая, с блестящими ореховыми глазами, чуть курносая и с общительной улыбкой, источавшей живость и вызов, Анка вдовствовала — мужа, которого не очень любила и с которым не прожила и полного года, убили в первые дни войны. Наверное, если бы он умер дома, исстрадавшись в болезни, лежал в гробу под причитания родственников, она тоже искренне и горько плакала бы, а так осталась только безликая похоронка. И в памяти если и вставал, то почему-то не тем сильным и ласковым, каким был в первые дни, а пьяным, рвущим ей косы на пятом месяце жизни, — слабовольный, временами холерически вспыльчивый, приревновал ее по чьей-то сплетне, хотя она ни в чем не провинилась. Поэтому замужество не оставило в ней заметного следа и на двадцатом году, еще более женственная и похорошевшая, она чувствовала себя полной сил, охотно пускалась в словесную пикировку с офицерами, которые за ней нередко увивались. Один след остался от прошлого — боялась серьезного увлечения, близких отношений, обожглась на молоке, дула на воду.
Ничего о том не зная, но убежденно исповедуя постулат, что наступление при всех случаях — лучший вид обороны, капитан Заварзин попытался тут же, на крыльце, среди белого дня прижать ее, «испытать на прочность», заскользил руками по жесткому сукну шинели. И получил тычок в нос, решительный, хотя и незлобивый. Опустил руки, закурил, усмехнулся:
— Первая атака противником отбита. Потери наших войск уточняются.
— Значит, будет вторая?
— Мне таких вопросов не задают. Напрасная трата времени. Проведу разведку, подтяну резервы, обеспечу поддержку артиллерии. Прозвище мое знаешь?
— Гусар?
— Точно. Если надумаешь писать, так и валяй — гусару. Найдут! А можно еще и комбату Заварзину Юрию Михайловичу, это одно и тоже. При перемене фамилии по случаю выхода замуж сообщу заказным.
Она смеялась, светила в душу блестящими ореховыми глазами, обещала — напишу. Однако, сам тому немало удивляясь, — переписки с женщинами не любил, называл ее презрительно «тягомотиной», — писал он ей сначала сам, коротко и сумбурно, на немецких налоговых бланках со свастикой, которую жирно зачеркивал — свастика вызывала ярость, бумага была хороша. Она отвечала, вязала строки мелким бисерным почерком. И тоже сумбурно, с жалобами на нехватку времени и таинственной недосказанностью, которую можно было понять и как некое предобещание, и как обычное кокетство.
Была у них вскоре и еще одна встреча, когда он с разрешения командира полка заехал навестить своих раненых. Обошел всех, поговорил, потом, не предупредив, зашел к ней. Сидели у нее около часа в присутствии подруги, которая тут же квартировала, пили чай, поддразнивали друг друга — он называл ее пятой колонной противника в тылу наших войск — ранит и разбивает сердца командиров, она его — пешим гусаром, на своих двоих. Он злился, что не наедине, дай волю, вытолкнул бы без разговоров соквартирантку за дверь, но вынужден был терпеть. Когда Анка вышла провожать в сени, быстро обернулся, поцеловал в щеку возле уха, ощутив теплую нежную кожу, шелковую щекотку волос, задохнулся от волнения, подумал смятенно — «черт те что, был гусар, да теленком стал!». На улице, глядя в блестящие улыбчивые глаза, сказал твердо, решительно:
— Жди. Приду.
С тех пор он упорно искал случай побывать в медсанбате, повидаться с ней. И ничего не получалось, шли непрерывные бои, переброски с места на место, неустроенность и бесприютность до ночевок в снегу, когда, казалось, замерзали даже мысли. Оборона — это окопы, землянки, постоянство обитания, некий устоявшийся быт, хотя бы под снарядами и бомбами; наступление — гонка, спешка, кочевье, когда не знаешь, где окажешься к вечеру. Прежде ему нравилось это — в любое время суток идти вперед, видеть, как синеватая полоска впереди постепенно становится лесом, расплывчатые в метели темные пятна превращаются в село; идти и сознавать. что каждый клочок земли, остающийся за спиной, очищен от немцев, возвращен своим людям и в этом есть и его заслуга — пусть там кто-то, если хочется, пошучивает над ним, плевать, он хорошо делает свое дело! Теперь с удовольствием предвкушал пору, когда наступит остановка. И такая пора пришла — в самом начале марта командир полка приказал ему передвинуться с батальоном на правый фланг дивизии, выше по Северному Донцу, прогудел в рыжие усы:
— Передохнете дня три. За большее не ручаюсь, Гитлер по резервам скоблит, танки и пехоту к нам подваливает. Амуницию в порядок приведите, совсем зачухались.
Поскреб примороженный подбородок, хотел еще что-то сказать, но раздумал, махнул рукой:
— Ну, ни пуха…