Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Она звонила ему, – очнулся от раздумий Вельский. – Я слышал. Звонила и разговаривала. Потом... потом я разозлился.
Он густо покраснел, а Герман, кивнув, продолжил.
– Разговаривала. Из соседней квартиры. А потом столкнулась с тобой, испугалась и снова позвонила. Ну а вы поняли, что такой случай нельзя упустить, и жертва, и орудие убийства, и предполагаемый убийца – все сложилось как нельзя кстати. Вероятно, вы солгали, что находитесь неподалеку, приехали утешить и успокоить, и убили.
– Бред, – Эдичка поднялся и, подав руку Эльжбете Францевне, велел. – Идем мама, нам здесь больше нечего делать...
Герман не стал их задерживать, не попытался сделать это и Мирон Викентьевич, сидевший с видом задумчивым и усталым. Только пес у ног Вельского лениво зевнул, продемонстрировав черную пасть, белые клыки и длинный, розовый язык.
Неужели на этом все и закончится?
– Не волнуйся, милая моя, – мягко сказала Дарья Вацлавовна, прилаживая на ткань бледно-желтый, шелковый стебелек. – В этой жизни никогда и никому еще не сходила с рук подлость.
Было ли это деянием высших сил, решивших разом восстановить справедливость, либо же постарались силы земные, облеченные погонами и властью, но предсказание Дарьи Вацлавовны сбылось.
Леночка, которая вопреки настоятельным маминым уговорам осталась в доме, следила за происходящим исподволь, вылавливая информацию из слухов, редких, наполненных неловкостью и смущением, встреч с Германом, еще более редких, дабы избежать встреч, визитов к Дарье Вацлавовне.
Жизнь постепенно входила в колею если не прежнюю, то во всяком случае не сильно от прежней отличную. Все изменилось и вместе с тем осталось неизменным, что было странно, алогично, но так было.
Был Эдик и Шурочка, дожидавшиеся суда, и Мирон Викентьевич, уверенный, что сумеет доказать виновность обоих. Была Эльжбета Францевна и мама, ставшие в один миг врагами. И война, как водится, была: сплетни против сплетен, слухи против слухов, обвинения в клевете и многое другое, казавшееся Леночке глупым, ненастоящим и не имеющим к случившемуся никакого отношения.
Был Вельский, выгуливающий по утрам Демона, и Данка с криволапой, дефектной, но очаровательной Женевьевой.
Был Милослав, чуть постаревший, но все такой же вежливый и улыбчивый.
Была Дарья Вацлавовна, полюбившая вдруг долгие сидения во дворе.
Был Герман...
– Ты отвратительно выглядишь, – Дарья Вацлавовна сделала набросок рисунка и теперь подбирала нити: несколько оттенков желтого, темная охра, яркий багрянец. На круге ткани в пока резких, черных угольных линиях проступали силуэты кленовых листьев.
– Дела сердечные, дела беспечные... – замурлыкала Императрица. – К слову, ты не спешишь отрицать, а значит...
– Не ваше дело.
– Ошибаешься, дорогой, мое. И очень даже мое. Я хочу, чтобы ты женился на Леночке.
– Что? – даже от Дарьи Вацлавовны он не ожидал подобного.
– Женился, – повторила она, протыкая иглой основу. – Загс, кольца, голуби и прочая пошлость. Сам посуди, тебе уже за тридцать, и Леночка не так и юна, хотя, не спорю, мила, очень мила... простовата, пожалуй. И слабовата. Я не могу оставить все тебе, когда есть она. Но не могу оставить и ей, потому что, во-первых, не сумеет сберечь, а во-вторых, мне не хотелось бы нарушать данное слово. Поэтому я оставлю все вам обоим. Или...
У старухи хитрый взгляд, а смех, как перезвон бронзовых колокольчиков, старых, надтреснутых, но еще способных действовать на нервы дребезжанием.
Ну уж нет, он не позволит Императрице распоряжаться его жизнью. Хватит.
В этом доме не было места детям, слишком уж надменен он, слишком чопорен, слишком тяготеет к тишине и покою. Вот и вязнут звуки в толстых стенах, оштукатуренных и покрашенных наново, и не хлопает дверь, и не беспокоят жильцов ни стук каблуков по ступенькам, ни крики, ни плач, ни лай собачий.
Тихо в доме.
Тихо возле дома, где на клумбе тянутся вверх синие стрелы аконита, кивают на ветру тяжелые листья нарядной, но ядовитой клещевины да жмутся к земле, сливаясь черно-белым ковром, анютины глазки и робкие маргаритки.
– А я все равно не хочу переезжать отсюда, – Леночка села на лавку и вытянула ноги. Вздохнула от усталости и оттого, что ноги отекли и выглядели преотвратительно, белые, с синими толстыми венками и свежим синяком. И сама она теперь ужасно выглядит: располнела, раздалась, и ладно бы только в живот, но ведь и попа, и бедра, и вообще... а этот делает вид, будто не замечает.
– Не хочу и все, – капризно заявила Леночка, прислушиваясь к шевелению в животе. Жарко. И тихо. И неуютно. Будто дом смотрит на нее, многооконный-многоглазый, приценивается, прицеливается, задумывает недоброе.
– Тогда не будем, – Герман сел рядом и поставил на землю пакеты.
– Или хочу?
Из-за облака вдруг выкатилось солнце, сыпануло светом, раскрасило дом в яркие, нарядные цвета, убрало недобрые тени и вот уже ни следа прежней мрачности. Дом как дом... старый, в три этажа всего, ну или в четыре, если с чердаком считать. Узкий и высокий, этакая башенка из поставленных друг на друга кубиков.
А кубики надо будет купить.
– Купим, – пообещал Герман. Ну почему он всегда со всем соглашается? И почему просто не скажет «переезжаем». Или как вариант «остаемся». Леночка бы поспорила, поругалась, поплакала и успокоилась бы, а так...
Неприлично громко хлопнула дверь и во двор, разрушая остатки спокойствия, выскочил Демон, волочащий на поводке Данку.
– Стой! Фу! Брось! Место!
Не-а, не послушает, Демон только Вельского уважает.
– Привет! – крикнула Данка, притормозив на повороте. – А у нас соседи новые! Представляете, у них кошка и...
...и все-таки, переезжать или нет? Императрица против, мама – за, а Герману, кажется, все равно. Леночка вздохнула и, достав из пакета зеленое яблоко, вытерла о платье.
Завтра она решит про переезд. Ну да, именно завтра, а пока ей просто хорошо сидеть на лавочке с мужем, есть яблоко и смотреть, как покачиваются на ветру синие стрелы аконитов.
А следующей весной нужно будет хризантемы посадить... ну да, как ей сразу в голову не пришло? Хризантемы и ландыши, ведь больше Леночка не боится цветов.
* * *
Цветок был совершенен каждой линией своей. Цветок был отвратителен уже потому, что его принесли в тот день и час, когда Цыси потеряла ребенка.
Императрица не имеет права на слабость и слезы, и пусть же та боль, которую испытывает тело, избавит от сожалений. Внутри пустота... кровью пахнет. Смертью. Знакомо и вместе с тем отвратительно, ведь появляются нехорошие мысли, что этот ребенок мог бы жить. Мог бы родиться, вырасти, стать кем-то, кто бы действительно любил Великую Императрицу Западного дворца... мог бы.