Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мирославе сделалось не по себе. Ещё до того, как матушка подошла к ней, она успела поговорить с двумя молодыми, лет по двадцати, послушницами. Спросила у них, где та девушка, кажется, Оля, которая была здесь ещё весной.
— Ушла, — сказали девушки.
— Многие уходят?
— Да, — сказали они простодушно.
Обе были на редкость некрасивы, у обеих не было передних зубов, торчали чёрные головешки во рту. Но вряд ли это от денной и нощной молитвы, девушки сказали, что сами они из соседнего горного посёлка, в монастыре недавно, и ещё не решили, оставаться ли.
— Что, трудно?
— Трудно, — вздохнули обе.
— Что, матушка строгая у вас?
Они переглянулись испуганно и отошли.
И в самом деле, куда я лезу? – думала Мирослава, слушая матушкину отповедь. Даже пусти она меня и приветь, я не выдержала бы здесь и дня. Но почему она так строга со мной? Даже если человек неверующий или слабоверующий, или колеблющийся в своей вере приходит к ней, разве не долг её христианский быть с таким человеком доброй и приветливой, возлюбить его, помочь ему? Сама же только полчаса назад, за трапезой, говорила: «Господь всех принимает». А может, она почувствовала её такой неуместный здесь критический настрой? Если так, то она стала очень проницательна, думала Мирослава, а я, напротив, не умею скрыть своих чувств. Слишком уж придирчиво оглядывала постройки и двор и пробегавших мимо послушниц, да и за трапезой все оценивала: что едят, да что пьют, да какие тосты говорят, да как начальству своему церковному кланяются и даже подумала в какой‑то момент, что все это очень напоминает мирские застолья.
— У человека одна мысль идёт от Бога, а другая – от дьявола, — сказала матушка, глядя в сторону, и повторила: - Да, вот так, одна от Бога, другая – от дьявола.
«Это уж точно про меня», — подумала Мирослава и решив, что с неё хватит, поднялась с пенька, отряхнула длинную чёрную юбку.
— Ну что ж, матушка… Простите, что зря побеспокоила вас в такой день. Прощайте!
И уже отойдя, вдруг обернулась и спросила:
— А что ж скатерть‑то мою не стелете, белую, с узором?
— Владыку в гости ждём, тогда и постелим, — ответила матушка и добавила чуть более ласково: — Ангела хранителя вам!
От трапезной поспешала к ней бархатная Евлампия с каким‑то новым делом.
Разбитая, чуть не плача, Мирослава шла к воротам, ведущим из монастыря на волю. Уже за воротами нагнала её одна из беззубых девушек, засеменила рядом, говоря:
— Матушка велела вас в посёлок проводить, к матушке Гаврилии.
— К кому?
— Это нашего батюшки, что в новом храме служит, матушка.
— А зачем мне к ней? Мне к ней не надо, — отмахнулась от беззубой Мирослава. Ей хотелось побыстрее сесть в машину, отъехать отсюда подальше, остановиться где‑нибудь и поплакать.
— Пойдёмте, пойдёмте, здесь недалеко, у реки, — звала беззубая девушка.
Что‑то заставило её подчиниться. Они прошли пешком по дороге, повернули налево, спустились вниз, к реке, и Мирослава увидела небольшой одноэтажный дом с высоким крыльцом. У крыльца играл на солнце маленький мальчик, в холодке, под деревом, стояла детская коляска, накрытая тюлем.
— Кликни матушку Гаврилию, — попросила девушка.
Мальчик сбегал в дом, и тотчас на крыльце появилась молодая женщина в фартуке и белой косынке.
Приглядевшись, Мирослава узнала Веру, дочь Лиды.
Моя дорогая девочка! Я была слишком самоуверенна, когда, начиная эти записки, рассчитывала закончить их ко времени твоего появления на свет. Это вот–вот случится, а я все ещё не собралась до конца с мыслями. Впрочем, не это главное. Я хотела чему‑то научить тебя, от чего‑то заранее предостеречь, о чём‑то предупредить… Мне казалось, что, прожив на свете полвека с хвостиком, я всё знаю про эту жизнь и все про неё понимаю. Мне хотелось уберечь тебя от возможных будущих ошибок и разочарований… И вот я пишу, пишу, пишу и уже рассказала тебе почти всю свою жизнь (о, я бы дорого дала, чтобы моя бабушка оставила мне подобные записки!), но, перечитывая написанное, вижу, что никакого такого «опыта» в нём не содержится и никаких ответов нет на вопросы, которые преподносит женщине жизнь.
Я не знаю, каким ветром заносит к нам любовь и куда она потом улетучивается. Я не знаю, почему женщина любит одного человека, а замуж выходит за другого. Я не могу объяснить, почему она в одном случае вынашивает ребёнка, а в другом от него избавляется. И я не понимаю, как из весёлой, жизнерадостной, полной сил и энергии оптимистки спустя три десятка лет получается усталая и унылая пессимистка, которая ничему не рада, ничего не хочет, ни о чём не мечтает…
Выходит, я ничего не знаю про эту жизнь и ничему полезному не могу тебя научить.
Стыдно признаться, но в этом возрасте я все ещё пытаюсь что‑то изменить, исправить в себе самой. Все ещё стремлюсь стать лучше. Для кого, для чего? Муж и так любит, такую, какая есть, то есть именно такую и любит и другой не надо ему. Карьера сделана, и была она вполне успешной, а теперь уж позади и стремиться больше не к чему. Быт, слава Богу, устроен и обеспечен – и себе, и детям. Так для кого же, для чего? И, собственно, что исправлять?
Ну вот… хотелось бы, к примеру, перестать раздражаться по пустякам, научиться, наконец, помалкивать, не совать нос в чужие (мужские) дела, меньше откровенничать с незнакомыми людьми, да и с хорошо знакомыми тоже, не умничать где не надо… Ты вообще любишь командовать, руководить, или, как Котик говорит, «всех строить». Какая бы ни возникла ситуация, ты всегда раньше всех знаешь, что кому надо делать, и тут же начинаешь распоряжаться. Ну, это‑то понятно, откуда идёт. Синдром старшей сестры, умноженный на синдром начальника. Притом начальника, чья карьера закончилась слишком рано. Руки ещё чешутся, а руководить уже некем, вот ты и обращаешь весь свой нерастраченный в боях потенциал на родных и близких. Им не позавидуешь.
Ещё хотелось бы: стать хладнокровной, не реагировать, не принимать близко к сердцу, не бросаться на помощь, когда тебя даже не успели о ней попросить, и научиться хотя бы иногда отказывать, если все‑таки попросили. Нет, ты не можешь сделать двоюродной сестре российское гражданство вместо украинского, нет, ты не в силах отмазать племянника от армии, нет, ты не в состоянии обеспечить другому племяннику поступление в университет, а также найти более денежную работу сестре и более престижную зятю, устроить на отдых семью университетской подруги и спасти чьего‑то умирающего дедушку. Ты не можешь! Зачем же ты берёшься? Зачем не откажешь сразу, а входишь в положение, выслушиваешь, сочувствуешь и обещаешь узнать, позвонить, попросить, договориться? Как хорошо тем, кто хладнокровен, высокомерен и недоступен, как выключенный сотовый. Они смотрят поверх голов и не реагируют. Им если и пожалуются, посетуют на что‑то, они бровью не поведут, скажут только: «Да, бывает…», или: «Что поделаешь!..».