Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец человек выпрямился, и Елизавета разглядела, что он высок, худощав и еще молод, хотя его широкоскулое, узкоглазое, с явной примесью калмыцкой крови лицо и поросло реденькой бороденкою. От пояса его спускалась изрядная цепь, будто у медведя, коего водит сергач, и тянулась она через весь будуар в соседнюю комнатенку, где, наверное, и находился знаменитый чулан.
Так вот он был каков – парикмахер Данила! Так вот в чем крылось его секретное мастерство: Анна Яковлевна носила парики!..
Но тут же Елизавета недоуменно пожала плечами. Подумаешь, парик! Совсем недавно дама без парика была все равно что неодетою, да и по сю пору их, не скрываясь, нашивали даже при дворе. Городить из сего такую страшную тайну, право, не стоило. Здесь крылось что-то еще. И Елизавета поняла, что никакая сила не сдвинет ее с места, пока она не дознается до истинной сути Аннетиных запретов и секретов.
Дать такое слово было проще, чем его сдержать, ибо она могла караулить, уткнувшись в стенку, часа три или четыре – Анна Яковлевна была знатная соня. Елизавете снова повезло: с треском распахнулась розовая атласная дверка, ведущая в спальню, и графская кузина, растрепанная, с потягом зевающая, возникла на пороге, с неприязнью уставясь на перепуганного до синей бледности Данилу.
– Чего воешь, будто пес перед покойником? – спросила она почему-то басом, видать, со сна. – Разбудил ни свет ни заря! – Опять зевнула, и на ее хорошенькое, хоть и помятое личико вспорхнула счастливая улыбка, а голос помягчел. – Готово ли?
– Готово, ваше сиятельство, – ответствовал дрожащий парикмахер, снимая с болванки тот самый кудлатый парик, который только что пудрил.
Оглядев парик со всех сторон и милостиво кивнув, Аннета плюхнулась на пуфик перед туалетом, похлопала себя по щекам, чтобы вернуть им румянец; потом зачем-то вцепилась в свои нечесаные волосы, сильно дернула; и Елизавета, стоявшая в коридоре, не сдержала восклицания, ибо эти волосы тоже оказались не чем иным, как париком, под которым открылись реденькие перышки, кое-где торчащие из головы… Кузина графа оказалась плешивой, точно больная корова!
Изумленный вскрик Елизаветы, к несчастью, был услышан. Анна Яковлевна вскочила, отпихнув парикмахера, который не удержался на ногах и упал, грохоча своей цепью, и кинулась к дверям, не забыв, однако, вновь нахлобучить привычный свой парик. Елизавета не стала ее дожидаться: легче перышка пролетела по коридору, миновала залу, опрометью вбежала в свою опочивальню и бухнулась в постель, едва не придавив невесть откуда взявшуюся, изрядно отощавшую, но вполне счастливую Тучку, которая терпеливо поджидала свою хозяйку.
И когда через малое время Анна Яковлевна, шнырявшая по всему дому в поисках того, кто вызнал ее страшный секрет, отворила двери в почивальню ненавистной графини, то в первых солнечных лучах увидела такую картину: Елизавета спала, укрывшись чуть ли не с головой, а рядом, на подушке, свернулась клубочком и напевно мурлыкала серая Тучка.
Конечно, натерпелась она страху! Полдня не выходила из своей комнаты, прислушиваясь, как разоряется Анна Яковлевна в девичьей. Потом перехватила на лестнице веселую, ласковую горничную Ульянку и вызнала, что «барыня лютует – страсть! Знать, Данила-волочес ее прогневил, ибо запретила она ему нынче есть давать, а уж била, била-то как! У самой, сказывает, рученька отнялась».
У Елизаветы екнуло сердце: виновна-то она, а страдает бедняга Данила… Но что было делать? Не признаваться же этой безумице! Вот и сидела в своей светелке, маясь между угрызениями совести, гомерическим, до колик, смехом, когда вспоминала плешивую Анну Яковлевну, и странной, ненужной жалостью к ней же. Это было глупо, дико, но она и впрямь сочувствовала своей неприятельнице. Ох, до чего нелегко такой тщеславной болтунье, беззастенчивой хвастуше хранить свою тайну, в которой не было, конечно, ничего позорного, ведь это наверняка последствия тифа, лишая или ожога… Оставалось поражаться, как ей удавалось столько лет дурачить Валерьяна, что он в бурные ночи любовные ничего не заметил?! Елизавета представила, как мучилась кузина графа, как ежеминутно боялась сронить парик, пусть и тщательно приклеенный, а все ж – не свои волосы! Валерьян был брезглив, безжалостен и, несомненно, в толчки прогнал бы Аннету, хоть раз взглянув на ее «прическу».
Елизавета только усмехнулась над тем, что ей и в голову не взбрело ославить Аннету. А зачем?.. Привлечь к себе Валерьяновы чувства? Очень сомнительно, что удалось бы. К тому же он ей и даром не нужен. Знала наверняка – было время усвоить, Судьба-наставница выучила! – что счастье прихотливо и переменчиво. Пусть берет свое Аннета, пока может, а вот далеко ли это «свое» унесет, время покажет.
* * *
К обеду Елизавета тоже не спустилась: велика радость слушать похмельное чавканье гостей! К тому же она опасалась не сдержаться – захохотать при Аннете. Поэтому набрала в мешочек привядших яблок, взяла на кухне малую краюшку хлеба и ушла с книгою на любимый свой обрыв, где уселась на коряжине да и просидела до самого вечера на солнце и ветру.
Поначалу ее мысли бесконечно возвращались к утренней истории; и не скоро удалось принудить себя думать о другом. Помогла, как всегда, книга.
Книга была интересная: трактат Пьера де Будьера, сеньора де Брантома «Галантные дамы», парижское издание начала века.
«…Словом, как порешили я и многие придворные, – читала Елизавета, – вид красивой ножки весьма опасен и воспламеняет сладострастия ищущий взор, и удивлению подобно, как это многие наши писатели, равно как и поэты, не воздают ножке той хвалы, какою почтили они все части тела.
Давно уже обсуждался вопрос, какая ножка более соблазнительна и чаще привлекает взоры – обнаженная или же прикрытая и обутая? Некоторые полагают, что все должно быть естественно и что даже совершенных форм ножка, белая, красивая и гладкая, словом, такая, какой ей следует быть по определению испанцев, лучше всего выглядит в роскошной постели, ибо где же еще показаться даме необутой – не по улице же пройти?!»
Елизавета отложила книгу, приподняла подол и, вытянув правую ногу, обутую в простенькую бархатную туфельку, еще из царского «приданого», с сомнением на нее уставилась.
Нога была длинная, вполне стройная, с круглым коленом и высоким подъемом. «Вкруг пяты яйцо прокати, под пятой воробей проскочи», – вспомнился народный канон красоты женской ножки, и она одобрительно кивнула: под пятой воробей проскочи – это да; но Пьеру де Брантому сия нога не понравилась бы, потому что она была сухощава, сильна, кое-где исполосована белыми шрамиками, с длинной узкой ступней и сильными пальцами – не маленькая, почти детская нога изнеженной Аннеты, а нога неутомимой странницы, бывшей полонянки, которую кнутом хлестали по чем ни попадя; нога женщины, умеющей быстро бегать, неутомимо идти и стискивать бока лошади с такой силою, чтобы она повиновалась малейшему движению колен всадницы.
Елизавета так увлеклась разглядыванием своих ног, что чуть слышный звук, внезапно раздавшийся за спиною, произвел на нее впечатление пушечного выстрела. Она подскочила и замерла, испуганно озираясь.