Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кто я? Кто я?! Не узнаешь, да? Сам меня, бедную-разнесчастную, сиротинку горемычную, прогнал на болото холодное из теплой избы, обидел да обездолил, а теперь и признать не хочешь? А в чем я виноватая была? Пошто меня обидел? Мне и желалось-то всего – жить с людьми рядышком да как люди! А ты, злыдень, испортил всё! Чтоб тебе в луже утонуть, сухим куском подавиться да на ровном месте провалиться!
Только тут Терёшка наконец ее вспомнил. Эту самую кикимору он три года назад выгнал из дома их соседки, тетки Любуши. Немало хлопот причиняла соседям мелкая безобразница. Горшки била, кудель на прялке путала, из подполья луковицами швырялась, по ночам будила спящих громким воем да противным писком, да еще и кур в курятнике всех извела.
– За это ты и Терёшку, и нас всех собралась болотникам скормить? – тряхнул мстительницу за шкирку Василий.
– А так ему и надо! – взвизгнула та, втягивая головенку в плечи. – Жалко, что его не съели! И вас, остальных-прочих – тоже! Я его у ручья увидала – ух, обрадовалась! И болотникам рассказала: к вам мясо на двух ногах само пришло, да много! Мстить хочу! Думаете, сладко мне тут живется, на болоте, да? Мерзну, голодаю, на дожде мокну, от жизни никакой радости не вижу… Словом перемолвиться – и то не с кем! Хотела к лешему здешнему в жены пристроиться, лешачихой стать: он – мужчина холостой да видный, одни клыки с бородищей чего стоят… Так и тот надо мной посмеялся. Ни к чему, говорит, мне такая хозяйка. Тощая, мол, ты больно, ни кожи, ни рожи, ни приданого – и в обносках ходишь… Хоть сначала он мне и ромашки дарил, и соловьев ночью звал слушать… А мне та-а-ак мечталось детишек-лесавушек ему нарожа-а-а-ать!..
Смотреть на кикимору, шипевшую, скулившую и размазывавшую сухонькими кулачками слёзы и сопли по мордочке, было мерзко и противно. И всё же на миг в душе у Терёшки шевельнулось что-то похожее на жалость к этому несуразному и никому не нужному существу.
Шевельнулось – и тут же вспыхнувшая было искорка жалости угасла. Точно водой из болотного бочага на нее плеснули.
Один раз он уже пожалел скалившую сейчас на них зубы кикимору. Просто взял – да прогнал ее из соседкиной избы метлой, связанной из осиновых прутьев. Хотя мог той же поганой метлой и прихлопнуть: эти мелкие нечистики-злонравы осиновых чар как огня боятся. А местный лесовик, который и подсказал Терёшке, как управиться с пакостницей, предупреждал ведь, что кикиморы добра не помнят – и козни людям строить горазды. Не зря они в родстве со зловредными бедаками.
Эх, выходит, из-за его тогдашнего мягкосердечия отряд в переделку и попал.
Оправдаться перед богатырями и Миленкой можно было разве тем, что в ту пору он еще не знал про способ кикимору надежно обуздать – чтоб стала как шелковая. Проведал о том Терёшка лишь нынешней весной всё от того же лесовика-батюшки.
– Что с ней делать-то будем, Никитич? – спросил Василий, еще раз тряхнув тварюшку за шиворот. – Как по мне, свернуть дряни шею – и вся недолга.
Кикимора опять тоненько и заполошно взвизгнула и обмякла в железной ручище богатыря, вся затрясшись мелкой дрожью.
– Смерть она заслужила, но решать вон ему, – кивнул на Терёшку Добрыня. Парню снова показалось: жестко прищурившиеся глаза воеводы видят его насквозь. На просвет. Точно он – свисающая с крыши прозрачная ледяная сосулька. А потом эти зеленые глаза потемнели: верно, тоже вспомнил богатырь что-то давнее, занозой засевшее в душе и крепко саднящее. – Как поступишь с этим чучелом болотным, сын Охотника?
– Да чего решать… – Терёшка нахмурил брови и шмыгнул носом, но взгляда перед Добрыней не опустил – хотя и ощутил, как сердце ухнуло куда-то в живот. На мальчишку вдруг накатило чувство, что Добрыня сейчас проверяет его, испытывает, словно воина-новобранца перед битвой, – и неспроста ему такой вопрос задал. От того, пройдет ли он это испытание, ох как много будет зависеть. – Я и вправду, воевода, тут один кругом во всем виноват. Мне с нее три года назад надо было клятву-зарок взять, что ни единому человеку она больше не навредит, – иначе смерть ей. А без того – живой не отпускать.
– З-злыдень рыжий… – прошипела-полувсхлипнула, дернувшись, кикимора, и ее глазенки зажглись ненавистью. – Умный больно, да? Чтоб тебя самого смерть на зуб попробовала там, где встречи с ней не ждешь…
– А ну не каркай, коли и впрямь жить хочешь! – Добрыня повысил голос, и в его голосе опять так лязгнула сталь, что нечисть поперхнулась на полуслове. – Что за клятва такая, парень?
– Пусть повторит: «Клянусь болотным туманом да еловым урманом, тропой через трясину, дубом да осиной, перепутьем дорог, где в бурьян ветер лег: лопнуть мне на месте да грязью растечься, коли человеку отныне зло причиню. Слово мое крепче камня черного, тяжелей оков железных, острей ножа булатного. Камень черный никто не изгложет, а клятвы моей не превозможет!» – будто сами собой всплыли у Терёшки в голове заветные слова, которые заставил его на всякий случай заучить наизусть лесовик. – И за железо пусть подержится. Вот тогда ее и отпускать можно на все четыре стороны.
– Слыхала? – прикрикнул на пленницу Василий. – Или шею тебе все же свернуть?
Глазенки у той вновь злобно сверкнули. Кикимора помедлила, посопела дергающимся сопливым носом, но до нее дошло: с ней не шутят, а богатырей не разжалобить. Пленница положила тощую когтистую лапку на клинок ножа, вынутого из ножен Молчаном, – вся кривясь, дрожа и поскуливая. Слова клятвы она повторила вслед за Терёшкой через силу, запинаясь. Парень вдруг поймал себя на том, что ему очень захотелось совсем по-детски показать тварюшке язык и скорчить ей рожу.
– До конца жизни теперь Терёшку благодари. Поняла? – лицо Добрыни посуровело, а складка между бровей стала резче. – Да помни: ты ему одному обязана. Не нам.
Василий выпустил кикимору, и та со всех ног бросилась к трясине. Улепетывала она по болоту так – только пятки сверкали.
– А мы с тобой, парень, одного поля ягоды, видать, – негромко сказал Никитич, провожая нечисть усталым взглядом. – Добивать врага, если он пощады на коленях просит, – оно тоже не по мне. С души воротит – да рука не поднимается. Жаль, не всякого врага такой клятвой связать можно…
За спинами у них снова застонал Яромир, и тут уже всем стало не до кикиморы. Едва глянув на раненого, уложенного на расстеленный на земле плащ, похолодевший Терёшка понял, что дело худо. Слюна у болотников – ядовитая, вспомнил он. Да и сами зубищи у этих гадов, не брезгающих падалью, часто – гнилые, а грязи всякой на них полно.
Баламут впал в полузабытье, его вовсю колотил озноб. На щеках пылали багровые пятна. У хлопотавшей над ним Миленки лицо было ох до чего озабоченным. Она сосредоточенно водила ладонями над развороченной рукой Яромира, и из-под ее ладоней струилось теплое изумрудное сияние.
– К костру его надо. Да поскорее, – эти слова девчонки, обращенные к Добрыне, прозвучали как приказ. Хотя всю дорогу, с самого начала знакомства с великоградскими богатырями, перед ним, витязем из песен, Миленка робела еще отчаяннее и сильнее, чем Терёшка. Даже глаза на воеводу лишний раз поднять – и то стеснялась. – Там у меня в коробе травы нужные есть, они с ядом должны справиться.