Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оба были на взводе, в сознании, что бежатъ им некуда; один все время щупал что-то у себя за пазухой — похоже, пист-т, и надо дум-тъ, страх заставил этих двух наделать бы делов. Не знаю, как меня хватило на то, чтобы скреп-ся и повести с ублюдками спок-й раз-р, таким уважит-м тоном, как будто я поверил им вполне и толъко хочу поменять им пов-ки. Под чист. бинтами обнаруж-сь промо-чен-я кровью и уже зачерств-я марля, и волосы все были у «ран-х» склеены запек-ся кровью, так что я даже на мгнов-е предположил и вправду щербины на черепах. Но только скапьпы под волосьями и кровью были младен-ки чисты; чужая кровь на них была, погибших их товар-й, кот-й не посовестипись вы-мазаться оба. Что ж, дал команду налож-ть им свеж-е повязки и вымучил в адрес скотов: «отдыхайте, тов-щи». Потом позвал Шкирко и Васип-ко и приказал им глаз с уродов не спускать, а если вдруг заснут, вязать немедно. Дальн-ее — лишь дело времени. В порту их доведут до первой стенки. Наш ком-р Борзыкин, заиграв руками и желвак., хотел их, впрочем, кончить на борту. Насилу удалось с Морд-м его остан-ть.
— Варлам Матвеевич, прошу заняться лично приемкой раненых в порту. По сообщению товарища Эпштейна, много тяжелых, с проникающими в грудь, в брюшную полость. В береговой санчасти скопилось более трех тысяч. На нас и «Грузию». Всех не возьмем — необходима выбраковка. Вопросы есть, товарищи?
Цели ясны, задачи определены. Камлаевские пальцы неуправляемо подрагивают; мелко трясущейся рукой проводит, как гребенкой, по некогда сильным густым волосам: порой на ладонях, на мраморе камлаевского умывальника, как после стрижки, остаются россыпи волос; ночные содрогания «Менгрелии» всем корпусом, когда она на полном, ровном, успокоительном ходу вдруг вздыбится, рванет как будто в водяную гору и рухнет вниз как с кручи, бомбежки под вой корабельной сирены бесследно не проходят; он начал «линять»; давно уже устал бояться, как человек, в котором внешняя слепая воля победила тиранство разума, но туловище продолжало дергаться при каждом смутном шорохе и гуле, грозящем перейти в противный вой немецкой бомбы на излете.
Есть мнение, что мужчины лысеют рано от чрезмерной физической силы… ага, и вся эта его чрезмерная физическая сила сейчас отчаянно не хочет умирать. До баб — горазды ныть по пустякам (страдать морской болезнью еще на берегу), но подлинные трудности, похоже, переносят даже стойче, чем мужчины, срываются гораздо реже; простое, непритворное участие и ласка по отношению к раненым почти пугающе не иссякают в них. Нежданова вчера с усмешкой сказала, что ей ее недуг (укачивало с первой же минуты на «Менгрелии») услугу оказал неоценимую: так с первых дней намучилась, так натравила море, что сил бояться остального уже в ней не осталось.
Растет лишь изумление перед спокойн. силой наших жен-н, кот-е не только делают полож-е дело сноровисто и точно, но и еще при этом неустанно проявляют сестринское располож-е к ран-м, не только морфием их греют, но еще и улыбками, кот-е не менее, м. б., важны, чем твоя техника. Вот это в них и удивительно во всех, худых и слабых, — способ-ть дать любовь, умение находить слова, каз-сь, самые простые, жалкие, наивные, но вот таким хорошим, теплым, верным тоном произносимые всегда, что пересох. обмет-е губы ран-го невольно, через силу раздвиг-ся в признател-й улыбке. «Что, очень больно, милый?» — могут спросить они, но так естеств-но, из самой жен-й сути, что станет ясно, что она и вправду знает, как болит.
Все наши знания о высш. нервн. деят-ти и вся лит-ра не объяснят, как это происходит, но сов-но ясно: легче станов-ся бойцу, когда рука обычн. медсестрички ляжет ему на лоб, и молод. солдатик, не знав-й ласки, кроме материн-й, действ-но ей верит, когда ему вот этим непогрешимо взятым тоном говорят: «Мы тебя еще, родненький, женим».
Бывает так, что ничего не сделать, не поможешь. Они не признают — своим нутром — и тянут умир-го обратно в жизнь, не отдают. Им тяжело приходится. Девчонкам в 19 лет, комсомол-м зелененьким. Весь фартук в гнойн. выдел-х, в крови; зловоние от немытых мужиц. тел, от ран, свищей порой такое… Один не может встать, второй в портки все время валит — они выносят все, любое, до конца. Им, Фросе, Нике, Раечке, Нежд-й, даются сам-е послед. наказы бредящих и умирающих — чтоб написали матери, отцу, сестре, нев-те, девке. Все им — мычание, бормот-е, послед. вздох.
Свет меркнет от вони, слух стынет от крика — не иссякает, держится любовь, без срывов, без истерик, как то послед-е, что никогда не гнется.
И начинаешь думать: мало быть врачу искусным, решит-м, бесстраш-м, что это только часть и что зачета по участию, по раздел-ю боли не сдают в мединст-е. Учиться надо этому в процессе самой жизни — вот убирать себя, професс-й опыт, выучку, железобет-е знание; все профессиональное должно как будто умереть в тебе, человек умереть — вот этот знающий, всевластный, самодов-й, невредим., стоящий над больными человек. И бабы лучше нас умеют это от природы. Мужчины борются друг с др-м и могут взять любую сторону, а бабы борются лишь за своих детей и вечно берут только сторону горя.
Нежданно появилось солнце, и небо было ясное, ни облачка — как будто специально подгадал кто, тварь. При виде прозрачного свода становилось тревожно, в груди, в паху, в коленях натягивались струны; животное начало, защитный навык, взвинченные этой прозрачностью и тишиной, трясли, вытверживали тело до стеклянного звона, толкали душу в горло, готовую вот-вот сорваться, отлететь.
Камлаев, как и все, теперь отчаянно любит хмарь, перекрывающую небо, и дождевую морось, сокращающую видимость: полудождь-полуснег, у хохлов прозываемый «мжичкой», стал спасением, покровом, сестрой; сизо-серый налет над всей бухтой, над городом, поднимает в душе долгожданный покой и простор. Если хмарь, если мгла, то не будут бомбить, самолеты с утра и до ночи не поднимутся в воздух. Естество наоборот, навыворот, извращенный войной инстинкт.
Над головой ровный гул, но это пока наши истребители расчерчивают небо, стерегут. Нет пеших верениц — урчат и подползают к причалу друг за дружкой машины; откинут первый борт, матросы под началом «грузового» лейтенанта Павлюченко спускают осторожно первые носилки, еще одни, еще, укладывают в ряд; Камлаев мельком взглядывает в желтенькие карты, лежащие поверх шинелей, распределяет раненых по «классам»…«тянули пулю, нет?.. ко мне, во второе… Шкирко, освободите голову от шины… шинель скрути и подложи под голову ему… Котомин… во вторую… так, Водопьянов, первый класс… да еб же вас, да головой его вперед — не вверх ногами, идиоты!.. ты так всю кровь ему сольешь, повыше голову, повыше… вообще посадите его…».
Ряды носилок множились; пошли, заковыляли, запрыгали на костылях ходячие… твердь вздрагивала ближе, гул рос, подбирался к ступням; горючим растекалась спешка — вот-вот полыхнет, все смешается: солдатик с разорванным брюхом поковыляет к трапу сам, а стонущего воина с царапиной подхватят под руки… на ком бинтов и тряпок больше понамотано, вот тот и тяжелый, такая у олухов логика.
«Товарищи, слушай меня! — Варлам встал над толпой, возвысил голос. — В ком силы есть, кто может сам идти, кто легкораненый, орите, чтобы вам не помогали! Все поняли? Давай! Пропихивай слабых вперед!» И стали отзываться, признаваться как будто с неохотой голоса: «Ну, тута я!», «А мы вот тут ходячие!», «Братку вон подмогни!». Матросы, санитары работали в остервенении, в молчании, с машинной быстротой, подхватывали под руки, на руки брали молчунов, заспорилось дело.