Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но при этом она добавляла, что практически всегда и везде…
«…нас сопровождал ласковый смех, и повсюду немедленно возникало желание угодить этому великолепному, добродушному великану».
Когда данный префектурой срок пребывания истёк, пришлось снова хлопотать о продлении визы. На этот раз к делу подключился известный антрепренёр Сергей Дягилев.
Эльза вспомнила ещё об одной черте характера Маяковского:
«…известна крайняя чистоплотность и брезгливость Маяковского… Володя мыл руки, как врач перед операцией, поливал себя одеколоном, и, не дай бог, было при нём обрезаться! А как-то он меня заставил мазать руки йодом, оттого что на них слиняла красная верёвочка от пакета».
Вот так подействовала на Маяковского внезапная смерть отца от заражения крови, случившегося после случайного укола булавкой.
И к этому прилагалась его невероятная мрачность.
А ведь Маяковский не знал, что происходило в тот момент в Москве в застенках Лубянки.
Следователи-гепеушники продолжали предъявлять поэту Алексею Ганину его «Тезисы» и бумаги других подельников, которые свидетельствовали о том, что писавшие их – ярые антисоветчики. Так, например, подельник Ганина, сорокачетырёхлетний юрист Михаил Кротков, в своих «тезисах» пытался разобраться, почему Запад не признаёт страну Советов:
«Ломают копья – признавать или не признавать. Кого, что? Россию, государство, которое не признаёт права собственности, долгов, обязательств чести…
Всё мыслящее подверглось разгрому, всё честное уничтожено. Всё талантливое искажено. Расстреливают даже за одну мысль о протесте, не говоря уже о самом протесте. Истязания и пытки – как в средние века».
От Ганина требовали признаний в том, что он и его сообщники являются врагами советской власти. Ганин отвечал:
«Я не знаю, это вам виднее, насколько я, взятый вместе со всеми этими людьми – а без них я давно бы сдох с голоду или стал хитрованцем – представляю опасность для государства трудящихся. Я не боюсь смерти. Но мне не хочется умирать как врагу власти рабочих и крестьян, с которыми связана вся моя жизнь, всё, всё лучшее, что есть у меня в душе, для которых я берёг мои лучшие чувства и мысли.
Я не хочу быть белогвардейским святым…
Примите моё раскаяние и, если можно, оставьте мне жизнь».
Алексей Ганин был ещё полон надежд. А о пребывавшем в Париже Маяковском Эльза Триоле, как мы помним, писала:
«В 24-м году он был особенно мрачен… Тосковал…
Это не мешало нам бродить по Парижу, ходить в магазин «Олд Ингланд» за покупками…
Впрочем, в отношении покупок раз от раза он отличался: в «Олд Ингланд» покупались рубашки, галстуки, носки, пижамы, кожаный кушак, резиновый складной таз для душа; в магазине «Инновасион» – особенные чемоданы с застёжками, позволяющие регулировать глубину чемодана, дорожные принадлежности – несессеры, стакан, нож, вилка, ложка в карманном футляре – вещи, нужные Маяковскому для его лекционных поездок по России».
Покупки, которые в ту пору в стране Советов сделать было невозможно, должны были радовать. А Маяковский был мрачен.
Почему?
Бенгт Янгфельдт вновь увидел причину мрачности в размолвке поэта с Лили Брик:
«Причиной служил разрыв с Лили, о чём Эльза, разумеется, уже была прекрасно осведомлена».
О том же писала Маяковскому и сама Лили Юрьевна (в письме от 19 ноября):
«Что делать? Не могу бросить А. М., пока он в тюрьме. Стыдно! Так стыдно, как никогда в жизни. Поставь себя на моё место. Не могу. Умереть – легче».
У Аркадия Ваксберга это послание вызвало вопросы:
«Какую вину перед Краснощёковым она себе не прощала, за что карала себя, чего стыдилась? Не того ли, что в его растратах ощущала и своё присутствие? Или того, что печальный поворот в его судьбе, к которому – вольно или невольно – она была тоже, притом ощутимо, причастна, не внёс ни малейших поправок в её привычную жизнь?»
Лили Брик, скорее всего, карала себя за то, что, соглашаясь на гепеушную акцию в отношении Краснощёкова, она не подумала о том, к чему её участие в этом деле может привести. О том же, что ГПУ просто подставило её, даже речи быть не могло – работу чекистов Лили Юрьевна до последних дней своих считала святой.
В том же письме Лили Брик были такие строки:
«Живу у тебя…
Моссельпром переименован в Моссельбрик или Осельпром».
Это «переименование» произошло потому, что друзья-гепеушники не оставили уволенного из ГПУ Осипа Брика без зарплаты, а устроили его на весьма «хлебное» место – заведовать рекламными делами в Моссельпроме.
А Лили Юрьевна продолжала:
«Когда ты поедешь? Один? В Мексику? Шерсть клочьями! Достань для меня мексиканскую визу – поедем вместе (И Оську возьмём?)».
Маяковский из Парижа ответил:
«Последнее письмо твоё очень для меня тяжёлое и непонятное. Я не знал, что на него ответить. Ты пишешь про стыдно. Неужели это всё, что связывает тебя с ним, и единственное, что мешает быть со мной? Не верю! ‹…› Делай, что хочешь, ничто никогда и никак моей любви к тебе не изменит».
Маяковский с друзьями и знакомыми на ярмарке Монмартра. Париж, 1924. Слева направо: Эльза Триоле, Робер Делоне, Клара и Иван Голль, Валентина Ходасевич и Владимир Маяковский.
Что же касается дел гепеушных, которых (если судить по упомянутым нами свидетельствам) было у Маяковского предостаточно, то на них даже Аркадий Ваксберг обратил внимание:
«Конечно, даже из совокупности всех этих фактов ещё нельзя сделать вывода о службе Маяковского в лубянских структурах. Но, несомненно, отношения, о которых идёт речь, в основе своей имели деловой, а вовсе не дружеский характер».
Есть в воспоминаниях Эльзы Триоле одна фраза, которую тоже хочется привести:
«Маяковский видел в Париже несчётное количество людей искусства, видел и самый Париж, с лица и с изнанки…»
И что же написал он об этом Париже? Есть у него стихотворение, которое называется «Город». В нём такие строки:
Удивительное совпадение! Чуть ранее того, как Маяковский написал это четверостишие, Сергей Есенин (в ноябре того же 1924 года) опубликовал стихотворение «Русь уходящая», в котором тоже говорилось о некоей «быстроногости»: