Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я, особо не мудрствуя, рассказал Зелмеру о симфонии. Показал ему кипу нотной бумаги: записанную моим почерком партитуру. Он очень удивлялся. Задавал мне разные вопросы, потому что верил, что ответы окажутся содержательными и позволят читателям его газеты бросить взгляд на процесс создания художественного произведения, как он выразился. Он себя не переоценивает; он смущенно улыбался, когда пытался немного рассеять полумрак, окутывающий ощущения и мысли другого человека. Я не мог ему объяснить, из каких областей происходят всплывающие во мне музыкальные реальности и какие истины или заблуждения они содержат. Мои чувства, если можно так выразиться, отказываются признать свое участие в создании той или иной строфы. Осознанное проталкивается на первый план, чтобы объяснять формы, ритмические конструкции, математико-гармонические взаимосвязи. Но уже выбор тональностей вряд ли можно объяснить. Звуковые краски, эта самая земная составляющая музыки —: почему дух хватается за какую-то определенную инструментовку, а не за другую? Какие соответствия находят тут выражение? Где границы между интуитивной мыслью, произволом и трудоемкой работой? Я мог бы сказать, что почти не имею опыта, что во мне просыпается чувство стыда, когда я записываю лишь слегка измененные шаги той или иной гаммы — пусть даже они естественно вписываются в картину звукового ландшафта и так же необходимы в моем сочинении, как в произведениях других композиторов. Я готов поверить, что некоторые особенности моего подхода к построению мелодий обусловлены боязнью использовать элементарный материал гамм. — Я чувствую себя потерявшимся в собственном произведении, как только пытаюсь рассмотреть его пристальнее. Я больше не узнаю себя в нем. —
Зелмер был очень доволен тем, что я сказал, и особенно неудовлетворительными объяснениями, которые представлялись ему доказательством того, что я настоящий художник.
— Избранные всегда отличаются неуверенностью в себе и всяческими комплексами, — сказал он. — Сам я всего лишь борзописец и потому такими недугами не страдаю. Я бы никогда не написал хорошую книгу. Хотя пытался. Но мои газетные статьи — гораздо лучшая литература, чем начатый и брошенный мною роман.
Я что-то возразил. Зелмер меня не слушал, он что-то быстро записывал. Он еще пожелал узнать, сочиняю ли я музыку, сидя за роялем. Я ответил: никогда. Он выразил желание увидеть мою рабочую комнату. Я через дверь показал ему стену с двумя окнами и тремя выступами, а перед ней — рояль, гроб Тутайна и письменный стол. Гроб остался скрытым от его взгляда: Зелмеру пришлось бы наклониться или подойти к письменному столу, чтобы обнаружить наличие ларя или ящика… Аякс принес в гостиную два стакана с коктейлем. Он тихо спросил меня, накрывать ли стол к обеду. Я дал ему понять, что Зелмер тоже будет обедать с нами. Но он положил на стол только два прибора. Я спросил: разве он не понял меня? Он шепотом ответил: в присутствии чужих слуге не подобает садиться за стол.
Зелмер очень обрадовался, что будет моим гостем. Он наслаждался подносом с закусками, которые Аякс быстро скомпоновал в одно целое, и изысканным майонезом, поданным к бифштексу, и вином, и кофе с ликером.
— Я всего лишь обычный редактор, — сказал он, пытаясь этой фразой обозначить все различия между нашими индивидуальностями. — У вас превосходный повар, — повысил он голос, заметив, что Аякс в данный момент находится в комнате.
Когда Зелмер собрался уходить, появился Льен. Он тоже прочитал в газете о моем успехе и пришел, чтобы поздравить меня. Он сразу предложил, что на своем автомобиле подвезет редактора до дому, так что тот тоже смог еще на какое-то время остаться. Аякс, как будто он догадался о моих мыслях и о тайном желании Льена, приготовил крепкий чай, расположил на маленьком столике поджаренный хлеб, масло, мед и апельсиновый джем. Графинчик с ромом он тоже отыскал; и окружил его венком из лимонных долек. Я видел, как вспыхнули глаза у Льена. Он нет-нет да и бросал взгляд на снующего вокруг нас Аякса.
— Получили ли вы известие от Тутайна? — неожиданно спросил он.
— Да, — решительно подтвердил я. — У него возник дерзкий план: отправиться в Америку. Он хочет присутствовать при том, как тяжелый корабль будет спущен на воду. Он любит мои сочинения больше, чем меня.
— А сами вы разве не поедете? — спросил Льен.
— Нет, — отрезал я, — я не настолько богат. Да и нет никакой необходимости, чтобы я там был. Дирижировать симфонией я не могу. Я не капельмейстер. А общение с тамошними музыкантами только привело бы меня в смущение. Я способен что-то сделать, только когда сижу за письменным столом. Текстура деревянной столешницы, груда непрочитанных писем, кипы исписанной и неисписанной нотной бумаги, палочка сургуча, увеличительное стекло, тикающие карманные часы, раскрытая книга, чернильница, линейка — вот мир, который составляет ближайшую округу для моего духа. Уже Илок в стойле очень далека от меня, и переступание ее ног я воспринимаю как слова древней саги. Далекий собачий лай… Иногда, после сильной бури, ночью сюда доносится шум прибоя… — Я замолчал, смущенный. Гости тоже молчали. Они хотели дать мне возможность высказаться.
Я сказал, потому что от меня этого ждали:
— С недавнего времени у меня есть слуга. Как средство против одиночества.
— Могу лишь выразить вам свое одобрение, — отозвался Льен, прихлебывая темный чай. — Великолепный напиток. Совсем как в старые времена.
СОВСЕМ КАК В СТАРЫЕ ВРЕМЕНА, ошеломленно повторил я себе, — то есть как если бы Тутайн опять был с нами. — Неужели Льен высказал вслух ощущение, которое подкрадывалось и ко мне? Неужели присутствие Аякса колдовским образом выманило наружу картины и последовательности картин, которые до сих пор связывались для меня исключительно с существованием Тутайна? Исходит ли и от Аякса то благоволение, которое я когда-то воспринимал как уникальное качество Тутайна? Или я просто не в состоянии так напрячь свою память, чтобы она оттеснила действительность правдой — правдой уже бывшего? Неужели я настолько покорился чувственно воспринимаемой силе настоящего времени, что спутал Тутайна с Аяксом: вытеснил мертвого, освежив его бледный облик, всплывающий из прошлых времен, красками молодого живого лица? Неужели эти два столь разных человека уже уподобились для меня двум ямкам, заполненным водой из одной и той же реки? — Во всяком случае, реплика Льена меня задела. — Меня тотчас сотрясло ощущение, что мне грозит какая-то алчная опасность. Что за коварная, своевольная конструкция — эти потоки событий, в которые мы помещены! Я мечтал, с пылким нетерпением, чтобы скорее наступила ночь, когда я останусь один в своей комнате — нерешительно стоящий или сидящий на краю постели, а может, и лежащий под периной — и смогу широко раскрытыми глазами разглядывать деревянный потолок, который превращает кольца из света и тени, отбрасываемые керосиновой лампой, в своего рода космическое пространство, в бесконечность настолько протяженную, что мой дух затеряется уже в туманностях самого нижнего из тамошних небес. А может, я бы попытался пересчитывать свили в половицах и опять забывал бы получающиеся числа. Я бы упорядочивал эти темные смолистые знаки, соединял их в фигуры и уподоблял созвездиям. Я бы тогда не сомневался, что Тутайн, покоящийся в гробу под выступом стены, между роялем и письменным столом, есть реальность. Прошлое, превосходящее силой любое настоящее, прикасалось бы ко мне черными колыханиями неугасимой радости и неисцелимой печали. Я бы вновь ощутил на вкус неотделимый от моей жизни страх: эту неподвижную тоску, это прислушивание к звукам, которые никогда не прозвучат, это выглядывание из себя, хотя все события, на которые я мог бы смотреть, угасли. Я бы наслаждался счастьем: что ночь тихо поднимает для меня из зеленых вод угасшего света эти давно затонувшие времена.