Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В те вечера мы с Кристи возобновили наши поиски Младшего, зная, что он, скорее всего, в пяти милях от места, доступного в велосипедной поездке, увечной из-за того, что приходилось то и дело останавливаться, чтобы утолить тягостную жажду. В те вечерние вылазки Кристи выспрашивал меня о моих любовных успехах, и я сообщал ему о полном их отсутствии, а он отвечал: Нехорошо это – и велосипедно пыхтел мне советы, в основном они сводились к его раннему резюме: Любовь твоя обречена, ты обязан вложить в нее все свои силы. То, что сам он своему совету не следует, я спускал ему с рук: территория влюбленности всем своим гражданам выписывает визы сосредоточенности на себе.
Когда же я все-таки думал об этом, меня удивляло, что Кристи не слишком подавлен тем, что зашел в тупик с Анни, и как-то раз вечером, приближаясь к деревне Килмихил, где останавливался сам Архангел Михаил и где каждого мужчину, попадавшегося нам на пути, звали той или иной версией имени Майкл, я спросил Кристи, почему так. Объяснился Кристи одной фразой:
– Ноу, – произнес он, театрально вдохнув, – вот оно, счастье-то.
Я одарил его взглядом, какой достается тем, у кого не все дома.
– Да не то слово, – согласился он с тем, что сказал мой взгляд. – Как ни скажу я это, жена моя на стенку лезла.
– Вы были женаты?
– Был. Она меня бросила ради человека получше. Господь благослови ее, – произнес он и кивнул вслед памяти ее куда-то вниз, в долину. Улыбнулся, процитировал себя: – Вот оно, счастье.
Уплотненное то было объяснение, но я со временем понял его так: можно остановиться если не на любом, то на многих мгновениях своей жизни, остановиться на один удар сердца и, в каком состоянии ни находилось бы сердце твое или ум, сказать: Вот оно, счастье, по той простой причине, что ты жив, чтобы это сказать.
Я частенько думаю об этом. Мы все способны остановиться, поднять голову, вдохнуть и принять – Вот оно, счастье, – и громоздкая синяя фигура Кристи, что катится по следующей жизни, помашет всем нам, кто катится следом за ним, крупной неспешной рукой.
– Вот оно, счастье, – утвердил он еще раз, натужно пыхтя над педалями в горку, прочь от дальнейших расспросов.
Под изрешеченными небесами ночь до электричества была в масштабах своих богоподобна и монументальна. В пабе Брина никаких следов Архангела не обнаружилось, зато нашелся в углу волынщик – те тогда редки были, что курьи зубы, и играл он жалобную музыку, какая подобна песне соленого ветра, совершенно диковинна и знакома, ни на какую другую толком не похожа, абсолютная музыка, бескомпромиссная, как терн, древняя и стихийная, а мелодия, которую играл волынщик, – целая история страждущего сердца, и я, глянув на Кристи, увидел, что печаль в его счастье придала блеска глазам его.
* * *
Да, теперь вот что. Вскоре я уже трижды успел постоять у ворот Авалона, трижды потоптался по топтаной траве, шесть раз меня засек доктор Трой, приезжая и уезжая со своей миссией милосердия, и ни единожды не остановился поинтересоваться моей – и ни единожды не видел я Софи. Правда, неведомая мне в ту пору, состояла в том, что, приди она по аллее, я бы умер.
Любовникам-подмастерьям приходится соображать по ходу дела, они уверены, что никто и никогда ничего подобного не переживал. Другие любили, это да, но не вот так – это прямо-таки по учебнику. Мы все считаем себя оригиналами, возможно, как раз в тот миг, когда происходящее с нами наиболее поголовно. И потому метод Ноу Кроу – стоять стражем у врат. Относитесь к этому как хотите. Он будет стоять или прохаживаться туда-сюда и ощущать, будто делает некое заявление. Сельчане, их жены и дети видели его, махали ему, кивали, но в просторной церкви фахства, допускавшей всевозможные человеческие странности, никогда не спрашивали, что он тут делает. Ходили истории, в этом он не сомневался. Но ни одной ему не пересказывали. В неподражаемом его представлении виделось ему, что пусть Софи просто пройдет мимо – этого будет достаточно. Достаточно будет, если она просто пройдет по аллее со своими сестрами, возникнет у ворот и отправится в деревню. Достаточно будет, если проедет она пассажиркой в отцовом автомобиле и в паузе поворота налево или направо он мимолетно увидит ее, и какая б хворь ни была в нем, один вид Софи исцелит ее. Такова была его религия, какой он изобретал ее ежеминутно.
Необходимо было лишь увидеть ее.
С этого расстояния, если продраться сквозь безнадежность, проступает некая надежда. В целительности другого человека.
В общем, она не появилась. Даже одним глазком не увидел он ее, и сердечная мука его сделалась не легче, а тяжелее. И такое в учебниках тоже есть.
* * *
В Фахе в ту пору водился один немец. Звали его Немцем. С этим прозвищем и жил он, и сам себя так называл – после краткого времени попыток научить Фаху произносить его крестное имя, кое было Сикфрид, Сикки, однако для фахского уха оно звучало как “сики”. Немец в деревне появился на велосипеде после войны. В один прекрасный день он отправился на велосипеде на запад и ехал мимо разрухи человечества, пока не оказался на тонущем краю света, чем была Фаха, слез с велосипеда, огляделся по сторонам на все это зеленое и капавшее, рухнул на колени и заплакал. Фаха себе не изменила, освистывать его никто не стал, и вскоре Немец купил себе дом Брудерова отца. Немец был мирнейшим человеком во всем приходе. Впрочем, человек он был замкнутый и растил очень опрятный сад. Очень. В некоторых немцах, как выяснилось, таилась могучая романтическая жила, и Немца поразил легкий идиллит Грошинга, эдемит Тесс Гроган и всякое подобное; ни разу не пожаловался он на водянистые копья, сыпавшиеся ему на голову, на лужи у себя в бороздах и на реку, заявлявшуюся в кухню поздороваться, когда приходила она без приглашения к задней двери. Немец продолжал делать свое дело.
В истории прихода никто не упомнит, чей велосипед починил Немец первым. Оно и понятно. Человек, проехавший Европу насквозь, располагал проверенным знанием. Так вот, Немец починил первый велосипед, оказавшийся за гранью спасения, вернул его едва ли не новехоньким и вскоре заделался чем-то вроде Кухулина, только вместо трехсот волкодавов окружен был велосипедами. Приходишь к Брудерову дому, а велосипеды на тебя бросаются. Они лежали в ряд вдоль бориня и ждали своей очереди. Если жил в десяти милях окрест – знал, что по части велосипедов у нас Немец.
Но не по части общения. Немец жил в опрятном домике, трудился над велосипедами дотемна, а потом и при свете лампы. По сезону удил в реке рыбу. Но друзей не водил.
И вот однажды несколько лет назад, уж не знаю как, это поразило моего деда посередь груди. Бум – вот прямо так, и Дуну заклинило, и возжелал он подружиться с Немцем. Скажу сразу, ничего общего у них не было. Дуну это не остановило. Никакими средствами не отыскать язык, не отыскать мост между ними, кроме одного: притащить к Немцу в починку свой велосипед. И вот так отправился Дуна как-то вечером в сарай, извинился перед своим велосипедом и подступился к нему с гаечным ключом. Вскоре уже толкал саботированный велосипед, скрипевший колесами, тормоза вразнос или подшипники подшиблены, по моросными сумеркам, Джо – по пятам, до Брудерова двора. “Сдуреть что случилось с велосипедом. Глянешь?” – и оба отправились в чистенький сарай на задах, где Немец взялся за дело: подтягивать, выправлять, чинить – неважно. Неважно было и то, что разговаривали они мало – Немец работал в сосредоточенном молчании, – поскольку, уходя домой впотьмах, Дуна чувствовал, что починялся не только велосипед.