Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я выросла в семье атеистов, не читала тогда Евангелие от Матфея, не знала слов из Нагорной проповеди: «Я говорю вам: любите врагов ваших, благословляйте проклинающих вас, благотворите ненавидящих вас и гоняющих вас… ибо, если вы будете любить любящих вас, какая вам награда? Не то ли делают мытари?»
Но кажется, в ту минуту я сама собой до них дозрела и с наивной страстью простодушно верила в невозможное.
…На этом наши несчастья не закончились. Через несколько дней к аэродрому подкатила полуторка.
– Девчонки, да ведь это Ира! – крикнула я и побежала к машине.
В кузове стояла худенькая, бледная Ира Каширина в изодранном сарафанчике. Она нас не слушала, не отвечала на вопросы. Только спросила:
– Соня?
Меня поразило это «Соня». Инженер была строга и не допускала панибратства. Окружившие машину девчонки наперебой закричали:
– Арестовали! Увезли…
– Миленький, – обратилась Ира к шоферу, – подвези меня в штаб дивизии, армии…
Это тоже меня удивило: почему не в наш? Но потом подумала: ведь Озеркову увезли, Ира мчалась за ней.
Я помню, как вернулась Озеркова. Тоже в гражданском платье, тоже усталая, но не такая изможденная, как Ира.
Кто виноват в том, что они оказались в селе, захваченном немцами?
Был поврежден винт мотора. Приехала машина из ПАРМа с двумя механиками, но отремонтировать было нельзя.
– Нужен новый винт, – сказал старший.
А тут полк поднимают по тревоге в воздух: немцы на подходе к селу.
На машинах уехал штаб и технический состав. Озерковой сказали:
– Ждите. Винт пришлем на самолете.
Ждать остались летчица Дрягина, механик Каширина, сама Озеркова и механики из ПАРМа с полуторкой. Село словно вымерло, даже собаки примолкли. В небе появился самолет. Обрадовались. Бросились навстречу.
– Винт? Где винт? – спросила Озеркова.
Летчик с самолета Р-5, связной эскадрильи дивизии, пожал плечами:
– Я не в курсе. Но вам надо немедленно уезжать. Немцы на той окраине. Я могу в гаргрот затолкать одного. Дрягину. Она комиссар. А вы проскочите на машине.
И улетели.
Озеркова направилась к машине. Мужики, о чем-то горячо спорившие, вмиг примолкли.
– Будем прорываться, – сказала им Озеркова.
– Ни, – ответил старший. – Тут недалечко моя хата, жинка, дети. Я – домой.
– И я, – тихо промолвил другой.
Озеркова, внимательно посмотрев на них, поняла: спорить, уговаривать, приказывать – все бесполезно. Молча отвернулась.
– Вот что, – сказала она Ире, – партбилеты, формуляры к самолетам зароем в саду. До возвращения. Самолет спалить! Военную форму поменять на что-нибудь гражданское. Пистолет спрячу за пазуху.
Озеркова до войны была преподавателем в Иркутском военно-техническом авиационном училище. Толк в службе знала. Была решительной и ответственной. Вот так и пошли они с Ирой по дороге, выдавая себя за беженок, возвращающихся домой. Шли по Донской земле, им давали хлеб, молоко, овощи. Когда перешли линию фронта, которая вся была в движении (мы же отступали!), Ира заболела. Дизентерия. Озеркова оставила ее на попечение сердобольной старушки и поспешила на поиски полка.
– За тобой скоро приедем. Лечись травкой. Слушайся бабушку, – сказала на прощание Ире.
Инженер нашла полк в Ассиновской. Все рассказала, просила скорей ехать за Ирой. А ее вдруг арестовали. Доходили слухи, что ее обвинили в том, что пистолет вот сохранила, а где партбилет, где формуляры к самолетам, где механик? И еще: на вопрос – видела ли она зверства, виселицы? – Озеркова ответила отрицательно.
Врать она не умела. Не подоспей Каширина, Озеркову бы расстреляли. Так спустя годы сказала мне наша начальник Смерша.
Озеркова вернулась, к общей нашей радости, в полк, но почему-то с побритой головой и снова стала старшим инженером полка. По знаниям равных ей не было. Наши самолеты никогда не отказывали в полете по вине техников.
Что касается Ирины Кашириной, то она тоже прошла через допросы.
К лету 1943 года она уже летала. И стала хорошим штурманом. Весной она сама привела самолет с убитой летчицей Носаль и отлично приземлилась. Ее считали удачливой. Но удача – капризная штука. В ночь на 1 августа сорок третьего не вернулись с задания четыре экипажа. Видели, как горели три самолета. О четвертом узнали, когда освободили станицу. Четвертый самолет приземлился на пахоту. Немцы бежали к нему, чтобы захватить летчиц живыми.
Бывший тракторист, живущий рядом, видел, как летчицы выпрыгнули из кабин. Озираясь, искали путь к спасению… Немцы же были рядом. Вот-вот их схватят! Одна из летчиц сдернула с головы шлем, по плечам рассыпались светлые волосы.
Это – Ира, поняли мы, у нее были светлые волнистые волосы. Она выхватила из кобуры пистолет, приставила его к виску и – выстрелила. Другая летчица не успела.
А Ира… У нее была свобода выбора. Плен или… Хотела написать «освобождение после войны», но не могу. Она ведь уже испытала наши допросы, проверки после выхода с оккупированной территории и не хотела повторения этого.
Ну а плен? Многие ли выжили? Ведь не выжила Валя Полунина, Ирина летчица. Там же ее и убили.
А Озеркова после пережитого стала молчаливой. И до конца дней своих в упор не видела представительницу Смерша.
Даже спустя десятилетия, когда мы съезжались на встречу в Москву, она ее не замечала…
Ох, как трудно было после неправедного суда, после непонятного ареста инженера разрушить возникшую между нами стену подозрительности, недоверия! На войне нельзя без доверия. Одной храбрости или знаний мало. Нужна еще и вера. Вера в человека, с которым ты воюешь.
Занятые войной, мы не заметили, как подошла осень. А осенью на Кавказе идут затяжные дожди, которые не прекращаются неделями и заливают Терскую долину, точно в дни Всемирного потопа. То, мелкий и тихий, моросит дождь днем и ночью, то он вдруг хлыщет буйным ливнем, неся с гор мутные потоки воды. Множество рек, ручейков, речушек выходят из берегов и заполняют все вокруг грязно-желтым разливом. Легкие ночные заморозки покрывают его тонкой коркой льда, но грязь не затвердевает, а становится густой и вязкой.
Наши шинели и куртки промокали насквозь, сапоги тяжелели от грязи, а волглое белье прилипало, будто сразу после стирки надето. Казалось, что солнце вообще покинуло землю и никогда уже на нее не вернется.
В станице было утомительно тихо. Грызла тоска. И не оттого лишь, что в небе не виделось никакого просвета, а от беспросветности самого хода войны.
Сводки с фронтов были скупы, и мы толком не представляли всего трагизма боев у Сталинграда. Часто, слушая девчат в общежитии, я понимала, что они говорили совсем не о том, о чем думали, а когда становилось невмоготу, затихали. После длительной паузы кто-нибудь произносил неизбежное «да-а», за которым следовал долгий томительный вздох, и снова воцарялось молчание. «Да-а» означало, что ничего тут не выдумаешь. Все ненавидели это тупое, нелепое «да-а», и все-таки оно обязательно каждый раз вырывалось.