Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы бросились к матери и шепотом ей объявили:
— Что-то там происходит, наверное, это «зеленые»!
Моя мать уже хорошо знает, что все это значит, и тушит свет. Теперь мы сидим вчетвером и ждем того, что неизбежно должно произойти. Сомнений нет, звуки делаются более явственными, дверь с трудом поддается, какие-то люди спускаются в погреб. Сколько их? Неужели бутылки, так ревностно охраняемые пастором, будут выпиты, и нам придется иметь дело с пьяными мужиками?
Моя мать подходит на цыпочках к дверям обеих наших комнат и запирает их на ключ. Мы напряженно вслушиваемся, нас одолевает страх. Прыгает пробка, за ней вторая. Значит, у пастора было шампанское? Нет, но это, вероятно, те бутылки, которые мы принесли из Абрау-Дюрсо. Слышно, как бьют стекло. Что же нам делать? Что же нам делать? Разбудить пастора, ударяя половой щеткой о потолок? Но тогда обнаружится наше присутствие. И даже если пастор спустится со своим ружьем, чем это нам поможет? «Они», конечно, его убьют. Напротив, если нам удастся убежать и предупредить полицейских, может быть, «они» не успеют подняться наверх, на второй этаж? Продолжаем прислушиваться. Кто-то, пошатываясь, идет через прихожую, кто-то тяжело дышит за дверью нашей комнаты… Наташа покусывает носовой платочек. У нас только один путь к бегству — окно. И будто подталкивая нас к принятию решения, звуки, которые до нас доносятся, становятся еще громче.
Тихо, очень тихо мы отворяем широкое окно высокого первого этажа. Надо прыгнуть вниз с метровой, а то и с двухметровой высоты. Густой плющ покрывает стену и прячет выступы, на которые мы могли бы поставить ноги. Валя прыгает первой, затем Наташа, за ней и я.
Моя мать прикрывает наше бегство. Оказавшись на земле, мы чувствуем, что ноги нас не слушаются. Молча мы прижимаемся к стене. Кусты, растущие вдоль дорожки, скрывают нас от посторонних глаз. От плюща веет сыростью; вероятно, в нем гнездятся летучие мыши. Валя предусмотрительно захватила одеяло. Мы накидываем его на плечи и прижимаемся друг к другу. Проходит час, другой — ужасные часы. Воет норд-ост. Из дома продолжают доноситься смех и возгласы пьяных людей. Мы не двигаемся, не разговариваем, нас царапают шипы вьющихся роз. Мы можем только молиться и ждать.
Наконец небо бледнеет, гаснут звезды, кончается ночь, а мы и живы, и здоровы. Запели петухи, перекликаются птицы. Еще немного, еще совсем немного, и будет день. Шум проезжающей по дороге повозки вселяет в нас надежду. Это едут на рынок крестьяне. Вдруг все смолкает; звуки, долетающие из дома, стихают. Дом погружается в безмолвие. Видимо, «зеленые» упились и заснули в подвале.
Всходит солнце, и мы осмеливаемся выйти из нашего укрытия. Осторожно, по очереди направляемся через сад к выходу. Надо позвать полицию, пока незваные гости не проснулись. Выйдя за калитку, мы смотрим друг на друга — и нас охватывает такой приступ смеха, что напряжение сразу спадает. До нас доходит вся комичность картины: растрепанные, тащим за собой одеяло. Мы похожи на настоящих ведьм. Так, наверное, и подумал первый встреченный нами крестьянин: вместо того чтобы остановить по нашей просьбе повозку, он подстегивает свою лошадь, желая поскорее уехать от злонамеренных особ, какими мы ему, вероятно, представляемся.
К счастью, улицы еще пустынны, и знакомые лавочники спят за закрытыми ставнями. В полицейском участке дежурный смотрит на нас с удивлением. Но как только моя мать представляется и предупреждает его о том, что, по всей вероятности, «зеленые» овладели пасторским домом, он проявляет сильное волнение.
— Что? Здесь «зеленые»? Так необходимо позвонить в штаб-квартиру.
— А может быть, это никакие не «зеленые», а простые воры. Пойдемте с нами, посмотрим.
— Ну нет, ну нет, — повторяет дежурный. — Я не могу покинуть свой пост, да и не могу я идти один против целой банды.
К нам возвращается хладнокровие, а вместе с ним и боязнь оказаться в смешном положении. Нет, одетые подобным образом, мы не можем ждать, когда проснется вся Балка Адамовича. Оставив дежурного на телефоне, мы решаем вернуться домой. Через сад доходим до входной двери, которая, похоже, ночью была взломана. Она оказывается запертой изнутри. Как странно! Останавливаемся в нерешительности перед распахнутым окном, через которое мы выпрыгнули. Только таким путем мы можем вернуться назад. Что нас ожидает там, внутри?
— Ты — скаут, вот и лезь на разведку, — сказала мне Валя.
Назвался груздем… Сцепив руки, моя мать и Валя меня подсадили, и я добралась до окна. Все было в том же состоянии — в том же беспорядке, как и в тот момент, когда мы отсюда ушли. Я повернула ключ в двери и вышла в чистый и безлюдный коридор. На кухне, пол которой, судя по ночным звукам, должен был быть завален битой посудой и стеклом, упавшими кастрюлями, царил безупречный, установленный и поддерживаемый Марией порядок. Чашки стояли на своем месте в буфете, кастрюли блестели на полках… Я открыла дверь в сад, и моя мать и сестры вошли в дом. Мы осмотрели гостиную, столовую, даже осмелились спуститься в подвал, где лежали на прежних местах никем не тронутые бутылки. Я спешно привела себя в порядок, чтобы предупредить дежурного о том, что в доме пастора ничего плохого не произошло. Все четверо мы оказались жертвами коллективной галлюцинации — значит, хоть внешне это и не было заметно, наши нервы сильно пострадали от недавних событий.
Приближалось Рождество 1919 года. Пастор уже не мог справиться с событиями, и дом его оказался прочно «оккупирован». Ему пришлось узнать на опыте, что дома могут становиться «резиновыми». Правда, его успокаивало то, что жильцы его принадлежали к высшему свету и все говорили по-немецки. Но думал ли он когда-нибудь, что ему придется праздновать Рождество в таком многочисленном окружении православных? Мне кажется, нас было к тому времени человек пятнадцать. Ради того чтобы доставить пастору удовольствие и отдать дань традиции, мы решили спеть «Tannenbaum», знаменитую рождественскую песнь о елке, введенную в наш обиход немецкими боннами. Но праздник у елки был для меня испорчен, правда, не столь уж важным событием. После болезни у меня выпадали волосы, и мой брат, который приехал к нам на праздник, решил обрить мне голову. Вооружившись огромной бритвой, он изрядно порезал мне кожу на голове, и, когда я взглянула в зеркало, которое он торжествующе мне поднес, я не смогла удержаться от слез. На меня смотрел сбежавший из исправительной колонии худенький мальчишка, а с оголенного моего черепа стекала струйками кровь. Хоть моя тетушка Ольга и подарила мне хорошенький кружевной чепчик, он нисколько меня не украсил, и я продолжала походить на полуголодного сорванца. Но вот зажгли елку, и единственный голубой глаз пастора засветился чистосердечной радостью.
Это оказалось нашим последним семейным сбором на русской земле. Сразу после Рождества дом стал пустеть. 31 декабря мы опять остались одни, и атмосфера в доме изменилась, стала гнетущей. Верная традициям, моя мать приготовила холодный ужин и поставила охладить последнюю бутылку шампанского. Но Валя отказалась притворяться веселой.
— Что нам праздновать? — сказала она. — Зачем нам поздравлять друг друга с Новым годом, когда мы прекрасно знаем, что он будет отвратительным?