Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленький Вавилон моей юности, смешение рас и языков, остров Принкипо стал для меня театром, где шел непрерывный спектакль. Вечером пестрое население острова стекалось к пристани, куда причаливали шаркеты, маленькие суденышки, совершавшие челночные рейсы между островами и Константинополем. Там собиралась вся молодежь: греки и турки, английские офицеры со стеками в руках, солдаты в безупречно сшитых мундирах, молодые гречанки с чудесными глазами, но с тяжелыми ногами, молодые русские женщины, умудрявшиеся модно одеваться при своих скромных средствах: они носили длинные белые пиджаки поверх юбки, доходившей до середины икры, тюрбан из джерсовой ткани, а иногда появлялись с черным шелковым чулком на голове вместо ленты и с мужской тростью в руке. Здесь слышались шепот, восклицания и смех, встречались влюбленные, — как будто мир был преисполнен надежд и веселья.
Постепенно в домах, рассеянных по острову, зажигались огни, и в то время, когда я возвращалась домой, в городе оживала ночная жизнь. Какие-то русские ловкачи устраивали тараканьи бега, и на этих «скакунов», которых не надо было специально разводить, заключали пари, делали ставки. Открывал свои двери курзал, там тоже танцевали и пели русские: Вертинский, Мария Кузнецова, Иза Кремер.
Наступала ночь, через открытое окно издалека доносились голоса молодых греков, распевавших «Stoma mestoma, theochelis to mene, ce agapo, ce agapo…», и я уже понимала, что это значит: «Уста к устам, прижми меня к себе, я тебя люблю, я тебя люблю».
Все в нашей жизни казалось временным, и взрослые никак не могли приспособиться к этому состоянию. Заботы моей матери были неведомы мне. Старшие боролись с трудностями, искали выход из создавшегося положения, а дети были предоставлены самим себе. Их можно было встретить повсюду — гурьбой или поодиночке. Они кричали, играли, мечтали и, испытывая нужду, не чувствовали себя во время этих солнечных каникул несчастными. Среди нас не было ни малолетних преступников, ни матерей-одиночек в пятнадцать лет, ни курильщиков марихуаны, — нам запрещалось курить даже сигареты. Пусть как угодно объясняют это социальное явление: моральными ли устоями, укоренившимися с незапамятных времен, или чистотой детских нравов, свойственных России как царской, так и советской. Я не знаю ответа. Но это было так. Правда, мы не были беспризорниками, бездомными детьми, голодные стаи которых наводняли Россию в эту эпоху.
Постепенно наша жизнь наладилась. В большом отеле «Сплендид» моя мать вместе с другими русскими дамами открыли элегантный чайный салон, доход от него шел в пользу Красного Креста. Моя сестра Наташа, обладающая прекрасным контральто, пела там романсы. Девушки из хороших семей подавали чай и пирожные. Иногда им приходилось выслушивать нескромные вопросы и бестактные предложения. Впрочем, матери были настороже, да и девушки умели постоять за себя. «Барышня, у вас есть возлюбленные?» — спрашивал какой-нибудь грубиян, и «официантка» отвечала: «Вы хотите сказать поклонники? Да, есть, но это хорошо воспитанные люди».
У меня тоже появились поклонники или скорее «верные рыцари». Это прежде всего Коля, — ему шестнадцать лет, он только что прочитал «Яму» Куприна. Коля женоненавистник. «В тебе мне нравится то, что ты не женщина», — говорил он, когда мы входили в воду, чтобы добраться до маленького грота, где мы обнаружили византийскую икону, изображающую Святого Константина и Святую Елену. Что касается Боба, другого рыцаря, то он придерживался противоположного мнения и, провожая меня с пристани домой, пытался поцеловать меня в щеку при свете первых звезд, появлявшихся на еще сиреневом небе. Дима, сын генерала, был просто моим приятелем, ни на что не претендующим, всегда готовым защитить меня от любых неприятностей и потратить со мной те мелкие деньги, которые выдавала ему мать. Нельзя сказать, что у нас не было соблазнов. Так, иногда проходил по улице молодой курд, неся на плечах два подноса с йогуртом из овечьего молока, таким жирным и густым, что его можно было резать ножом. Иногда мы видели безносого старика, продававшего липкую кос-халву, или юношу, кричавшего тонким голосом: «Semit, semit, ekitane bechkrouche…» Он продавал покрытые кунжутным семенем крендельки, а в особенно жаркие дни на улице появлялся продавец воды или лимонада, повторявший одно и то же: «Bir bardas sou».
Большой, но обветшалый красный дом, окруженный одичавшим парком с неухоженными заросшими аллеями, с засохшими и еще зелеными деревьями, был летней резиденцией российского посла в Буюг-Дере на Босфоре. С 1914 года она оставалась незанятой; а в июне 1920-го жена посла госпожа Нератова решила устроить в нем детский дом. В тенистом и всегда влажном дворе, на одеялах, расстеленных прямо на каменных плитах, ползали, плакали, смеялись и кричали пятнадцать детей младенческого возраста. Ими занимались без особого внимания; три пожилые элегантные дамы, то и дело вздыхая, сидя в плетеных креслах и болтая о том о сем, чинили носочки, платьица и штанишки. Их жизнь остановилась во время Октябрьской революции, и единственной темой их разговоров были воспоминания о невозвратном прошлом. Вокруг рыжей собаки вились мухи. Усталая и грустная, она была не в состоянии даже отмахнуться от них хвостом. В комнате второго этажа группа детей от шести до десяти лет писала диктант, и через открытое окно слышался слегка охрипший голос учителя, медленно читавшего текст.
Летний зной навевал дремоту. По ступеням часовни в сопровождении маленького мальчика медленно поднимался отец Владимир. Под шелковицей дремал барон, как всегда в офицерском френче, у него было обрюзгшее усталое лицо бонвивана. Рядом с ним лежала гитара. Из подвала, где находилась кухня, доносился запах капусты, слышался звон посуды, иногда ругань. Это было владение Ракитина, молодого казачьего офицера.
Нас, старших воспитанников, которыми, по правде говоря, никто не занимался, было четверо: Дима, Владимир, Антон и я. Летние каникулы продолжались. Стоя перед построенным нами большим стеклянным террариумом, мы наблюдали за пресмыкающимися. (Нам помог его соорудить тот, кого я в своем романе «Запасной выход» назвала Лукой.) Это был тихий молодой человек, бывший сельский учитель, вступивший добровольцем в Белую армию. Страдая от чахотки, он нашел свой последний приют в детском доме на Босфоре. За стеклом среди камней, песка и мха свивались с шелковистым шорохом ужи всех размеров и цветов. Один из них, желто-зеленый, больше метра в длину, был необычайно красив. Наше увлечение причиняло дамам из детского дома большое огорчение. Можно только восхищаться тем, что они его столь долго терпели.
На самом деле наши случайные воспитатели, подавленные развитием событий, желали только, чтобы их оставили в покое. Наши проблемы их совершенно не интересовали. После того как между нами установился modus vivendi, все стало хорошо. У нас были свои симпатии. Прежде всего к доброму Луке, затем к бойкому Ракитину и к акушерке, превратившейся в санитарку, очень энергичную, по-матерински заботливую и слегка вульгарную, успевающую ставить компрессы из настойки арники, мазать йодом и подтирать ползающих детей. Но все мы не любили барона, которому было поручено давать нам уроки русского языка. Наша юность и чистота внушали нам инстинктивную неприязнь к этому цинику. А взрослые, которых случай собрал в этом детском городке, находились в состоянии меланхолии и апатии, из которого их невозможно было вывести.