Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мазуты — большое имение, в котором, как и во многих подобных, на лето сдавался дворец под пансионат. Старый парк, озеро, песок и сосновый лес создавали прекрасные условия для оздоровления. Комнаты дворца, полностью предоставленные отдыхающим, были светлые и с высокими потолками. Сама хозяйка, пани Будневич, перешла на летний период во флигель. Анна сразу с ней познакомилась. Маленькая худенькая женщина, с коротко подстриженными волосами, в короткой домотканой юбке и в сапогах, выглядела точно героиня повести Годзевичувны. Ей могло быть лет пятьдесят, а может быть, даже значительно больше. Трудно было это определить по ее быстрым движениям и громкой речи, так не соответствующим очень увядшей коже и худым цепким рукам.
— Я могу предоставить вам на выбор десять комнат, — предложила она Анне. — Отдыхающие пока только в двух, а кто успел, тот съел. Это ваша доченька?
— Да. Поздоровайся, Литуня.
Пани Будневич протянула руку и нехотя погладила ребенка по голове. Это был жест вынужденной вежливости, и Анна сразу отметила, что пани Будневич не любит детей. Вообще это, наверное, натура суровая и холодная, чему не следовало удивляться. Историю этой женщины Анна слышала еще в свои девичьи годы, так как семья Ельских и Чорштыньских, к которой принадлежала пани Будневич, пока не вышла замуж за Будневича, были связаны какими-то родственными узами. Панна Чорштыньская просто сбежала из дому с офицером российской лейб-гвардии Будневичем, что заставило родителей согласиться на брак. Однако спустя год после свадьбы она в одну из ночей выгнала его из дому, натравив собак. Сколько было в этом правды и почему так закончилось ее романтическое замужество, Анна уже не помнила. Она знала только, что с того времени пани Будневич сама управляет своим большим имением и делает это вроде бы образцово. Зато о ее единственном сыне ходили самые фантастические сплетни. Рассказывали о его авантюрной жизни, о каком-то нашумевшем шантаже и других делишках. Но, возможно, все это были домыслы, поскольку он «гастролировал» где-то за границей и в стране не показывался вообще, а мать не поддерживала с ним никаких связей и никогда о нем не вспоминала. Впрочем, ни за что нельзя поручиться.
Общество в имении, кроме Анны и Дзевановского, состояло из отставного генерала, надоедающего скучнейшими стихами, написанными еще во времена молодости, и толстого прелата Хомича, страдающего астмой. За столом сидели еще пани Будневич и се администратор, пан Мережко, молчаливый, хмурый старичок. Эту пару видели, правда, только за обедом и ужином.
В первые дни Анна почти не расставалась с Марьяном. Она рассказывала ему обо всем, что узнала в Познани о своем муже, а Марьян, как всегда, волновался и поэтому был еще нежнее по отношению к ней. С радостью он принял и ее решение о разводе. И Анна была бы сейчас совершенно счастлива, если бы не Литуня. Девочка явно сторонилась Марьяна. Каждый раз, когда, играя рядом, она замечала, как они прижимаются и нежно улыбаются друг другу, она переживала и была недовольна. Случилось даже, что она убежала куда-то в дальнюю аллею парка и пришлось искать ее, умоляя, чтобы она отозвалась.
Марьян много думал над поведением Литуни и даже подводил его под разные теории, но сам, или разочарованный, или огорченный неприязнью девочки, относился к ней довольно холодно. Правда, вначале он сделал несколько попыток сердечного обращения с Литуней, но это не меняло все более очевидного факта, что с течением времени они не только не сближались, а, наоборот, еще более отдалялись. Дошло до того, что Анне пришлось выбирать между обществом Марьяна и Литуни. Он в присутствии ребенка становился жестким и задумчивым; Литуня, всегда послушная и вежливая, в его присутствии становилась своенравной и непослушной.
Поэтому Марьян начал играть в шахматы с прелатом Хомичем и, хотя он раньше говорил, что сопение прелата действует ему на нервы, сейчас пришел к выводу, что это очень милый и интеллигентный человек.
— Я не терплю ксендзов, — говорил он. — Чаще всего это или фанатики, или лицемеры. У этого, однако, много ясной францисканской мудрости, и мне кажется, что католицизм в его понимании является действительно философией счастья.
Изредка и Анна прислушивалась к их долгим теологическим беседам. Но чаще все-таки она ходила с Литуней на песчаный берег озера в обществе генерала, с которым Литуня подружилась с первого дня приезда.
— Ничего удивительного, — с тенденциозным пристрастием говорил Марьян, — эти два создания находятся на приближенных уровнях развития.
Спустя две недели в Мазуты приехал новый отдыхающий, пан Костшева, инженер из Сосновца, дальний родственник администратора Мережки, высокий худой мужчина, довольно симпатичный, хотя постоянно раздражающий агрессивным тоном и прогорклой ядовитостью старого кавалера. Во всяком случае его присутствие значительно оживило Мазуты. За столом сейчас начались длинные и зачастую острые дискуссии. Обычно это происходило следующим образом: инженер Костшева после супа хладнокровным тоном объявил, что он заметил во время прогулки — что-нибудь общеизвестное и не выходящее за границы нормального и обыденного. Он делал паузу и вдруг выдвигал тезис, заключенный в красивом афоризме в виде цитаты из какого-нибудь авторитета. Все коварство этой зацепки основывалось на каверзно скрытом крючке, на мнимом или существующем парадоксе, на шутке, направленной на кого-нибудь из присутствующих или невинно провоцирующей всех. Если кто-нибудь неосмотрительно попадался на крючок и выражал сомнение в тезисе, о том, чтобы отказаться, он уже не мог и мечтать: пан Костшева бросался в бой, задиристый, неуступчивый, насмешливый и безжалостный.
Вскоре мазутское общество узнало, что «армейский институт является необходимым устьем для зоологических черт человеческой природы», что «клерикализм среди мужиков не означает религиозности, а является доказательством язычества», что «интеллектуальность и философия вообще самая остроумная система паразитизма», что «помещики, как общественный класс представляют собой экономический абсурд, а как каста — компрометирующий пережиток», что «работа на земле притупляет разум» и что «детей следует считать полуживотными и больше уделять внимания дрессировке, чем воспитанию». Всего этого пан Костшева, правда, не доказал, но цели своей добился: начались горячие споры.
Чаще всего, однако, он нападал на женщин. Анна не любила долго просиживать за столом и почти никогда не принимала участия в дискуссиях, тешась надеждой, что таким образом сократит их и получит возможность хотя бы часок поговорить с Марьяном, поскольку Литуня после еды должна была отдыхать в своей комнате на протяжении часа одна. Однако Марьян, занятый беседой, казалось, совершенно забывал об Анне, предпочитая вздор Костшевы, и, что больше всего раздражало Анну, все трактовал серьезно. Сам Костшева, встречаясь с Анной на прогулках, не раз смеялся над высказываемыми им самим мнениями, однако, оказываясь за столом, начинал все заново.
В один из дней он увидел крестьянку, которая белила хату к возвращению мужа, отбывающего срок в тюрьме за издевательство над женой. За обедом он рассказал об этом и после паузы добавил:
— Индивидуальность женщины находится не в ней самой, а вне ее.