Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вернулись.
— Не, ну вы чудо, Леночка! А?! Остановку протаранили! Не, ну а те чижики! Только надо дальше допридумать? Финал нужен убойный. А! Вот! В неё все врезаются, в кормилицу-то! Она вся уже такая латанная, перелатанная… Бронированная… А дальше… — Он сосредоточенно наморщился, и вдруг, сияя, оглядел всех: — А дальше слушай! Дальше едет полкан! Ну ты рассказывал-то… танковый. Которому этот… как его… Шахназаров «тигр» заказывал. Как раз поехал за бухлом и тоже впилился в остановку! Раскатал её в блин! Ха-ха! Шикардос-шикардос!
— Поехали, шикардос! Спасибо, Галюнь, за чай. Лен, вы готовы?
— Ха-ха-ха! Блуждающая остановка! — не обращал внимания Леонид и закричал: — Слышьте! Это бренд! Ха-ха-ха! Или нет! Смотрите: жена писателя Баскакова — глава фонда возрождения остановок! Ха-ха… — И зачастил: — Такое совещание у губера: может ли Баскаков быть брендом Новосибирской области? Помнишь, Бузь, конференция-то, ты рассказывал: «Может ли Шукшин быть брендом Алтайского края?» Ха-ха-ха! Шикардос! Не, Лен, представляете? На полном серьёзе. Шукшин — бренд Алтайского края!
— Совсем сдурели! — сказала Лена, приподнимаясь и чувствуя, что при всём возмущении Баскаковым говорит его словами.
— Бренди «Калина красная», — не унимался Леонид. — Самогон «Макарыч». «Печки-лавочки», отделка бань под ключ!
— Бренди… — покачал головой Бузмаков, поднимаясь.
— Зато в тренде! — закатился Леонид, и все засмеялись.
Сели в микроавтобус. Лена оказалась рядом с Леонидом. Он ещё поприкладывался к бутылочке, размяк, потом как-то планово положил руку Лене на плечо. Зашептал что-то пахуче. Бузмаков его шарахнул в плечо. Тот опомнился:
— Не. Я ничего.
— Ну и не бренди. А то пешком пойдёшь.
— Всё-всё… — нахохлился Леонид, поднял воротник и отвалившись к окошку, прокемарил до Боева.
Боевский Свято-Никольский монастырь был построен в конце двадцатого века одним священником на пожертвования. Строили из чего было, кто цементом помогал, кто кирпичом, кто бетонными блоками. Так и стоял монастырь бастионом из серых блоков, квадратный, очень высокий и стенами немного на конус, как Лхаса или миноносец. Многие блоки были с торчащими арматуринами, и вид получался ощетиненный, грозный. Наверх, в гостиницу для паломников, вела железная лестница с какого-то завода. Длинная, крутая, со ступеньками в ромбик. Первый раз Баскаков был здесь в страшенный мороз, и особенно запомнился заиндевелый и серый вид монастырских стен и суровая судовая почти лестница.
Ехал в беде, в отчаянии, изведённый отношениями с женщиной чуждых взглядов, разрывом с ней и кризисом в работе. Что-то вдруг страшно отвратило в литературе. Стало казаться, что тому главному, ради чего всё затевалось, уделялось ничтожно мало внимания по сравнению с ремесленной стороной. При попытке донести духовный эпизод девяносто процентов времени и сил уходило не на его переживание, а на технические вещи, этот эпизод обеспечивающие.
Прислали как-то Баскакову английский перевод его рассказа. Устав расшифровывать его, он в виде передыха перенёс взгляд на свой русский текст и… его буквально отшатнуло. По сравнению с непривычной, почти непроницаемой иноязычной буквенной массой родной вариант был настолько говорящим, что русские слова буквально вскричали, бросились навстречу. Ожили знакомо и разнолико. Столько одушевлённого было в качнувшемся навстречу строе, что наряду с радостью почувствовал он в этом оживании грозную силу и даже предупреждение. Слова были будто стая, севшая вокруг доверчиво и мощно, но готовая, чуть что не так, навсегда сорваться… В этом «навсегда» он был уверен абсолютно, а «что не так» означало ничтожное собственное отклонение от того, к чему призываешь читателя. Он попытался описать пережитое, но всё выглядело настолько нарочито, что для поиска естественной формы ушли бы годы. Зачем? Ведь чтобы стать лучше, добрее и отзывчивее, требуется совсем иное…
С таким грузом и приехал тогда в Боево Баскаков. Вошёл в зимний и суровый двор, где возле бетонной стены громоздилась куча огромных тополиных чурок. Их перекатывали две послушницы в ярких куртках. Одна, самая худенькая, с лицом, закрытым капюшоном красной куртки, особенно пронзила рвением. Он бросился к ней: «Давайте, помогу», — а она ответила только: «Не надо, это моё…»
Он поднялся по судовой лестнице в гостиницу. Там было тепло, даже парко, зеленело множество цветов в горшках, просто оранжерея целая, плыл запах щец, ещё чего-то жилого. Его поселили, потом была служба, по окончании которой он подошёл к батюшке. Мол, что нужно, чтоб монахом стать?
— Так, так, так… — сказал отец Лев, отрицательно качая головой и сразу будто отвергая весь Игорев пафос. — Тебя как зовут?
И от этого «ты» Баскакову уже вполовину легче стало:
— Раб Божий Игорь.
— Раб Божий Игорь, — ударив на «раб», быстро, удивлённо и как знакомому сказал отец Лев и поглядел пристально в глаза. — Давай так. Поживи. Трудником. Мы тебе келью дадим. Работы много. Успокоишься… Подумаешь. — Он помолчал: — Я тебе и по-другому мог сказать: что совсем не обязательно принимать монашество, чтобы уйти от того, что тебя в миру не устраивает. Что там не так и много честных и думающих людей… А ты хочешь их число уменьшить… — Он улыбнулся, всматриваясь и будто изучая собеседника. — И что будущему монаху надо там, — он кивнул куда-то вдаль, назад, — готовиться: соблюдать посты, каждый день как штык молитвенное правило читать, ходить в храм. Очень серьёзно изучать Священное Писание, жития Святых, Святых Отцов. Приучаться к постному, в пять утра вставать, не говоря про телевизор и встречи с друзьями. И с девушками… — Он особенно упёр на это слово. — И так с годик. А там… посмотрим… Но я тебе говорю — поживи недельку… У?
… … … … … … … … … … … … … … …
Баскаков так и не выспал ничего «путнего». С четырёх лежал в полудреме, то в жару, то покрываясь потом и остывая, холодея от бессмысленности какой-то и непоправимости, от контраста между полной невиновностью безмятежностью утра и внезапностью катастрофы. Ворочался, метался, пытался прохладней прилечь к постели, вминал жаркую голову в подушку, силясь вытянуть спасительную её прохладу, потом так же припадал к второй подушке. Из похмельной растерзанной души не шли Ленины обезумевшие глаза, порубежный её взгляд, ненавидящее: «Пошёл вон!» В конце концов встал, пошёл в ванную, нашёл и прибрал карту от телефона. Долго стоял под душем, чувствуя, как волнами то нарастает, то ужимается в голове ядро.
Пил чай. Лежал. Ходил. Жарил яичницу с луком, ел насильно, пряно, на случай, если остановят. Вышел на улицу, умылся снегом. Погода была ветреная. Серая… под стать настроению…
В машину дико было садиться. Руки, тело неверные. Сел. Жевал жвачку. Помнил, как его остановил молодой гаишник: «Игорь Михалыч, когда вы крайний раз принимали спиртное?» И как непроницаемо глядя в глаза гаишнику, твёрдо и будто вскользячку бросил: «На день рыбака». По дороге заехал к Косте. Казаки негромко сидели за столом. «Смотри осторожно — сейчас перемёты будут».