Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Матвей минуту смотрел в окно, затем сказал:
— Я думаю, это была самая обычная старушка.
— Самые отвратительные люди всегда маскируются под самых обычных. Особенно старушки, — назидательно сказал Захарыч, подняв палец.
Матвей пытался представить себе мафиозный клан старушек с цветами и покачал головой. Но спорить не стал, знал, что бесполезно.
— Попрошайки, — продолжал Захарыч, — самый выгодный бизнес сейчас. А знаешь почему? Потому что на самом деле они торгуют не цветами. Они торгуют жалостью. Жалость — это новая нефть.
Когда они только познакомились, Матвею казалось, что Захарыч очень умный, потому что Захарыч хорошо говорил, его было интересно слушать. Но шло время, и Матвей стал замечать, что красноречие ветерана — фикция, Захарыч повторял одни и те же мысли в разном порядке, как будто выучил несколько заумных конструкций и как диджей гонял их по кругу в разных вариациях, создавал ремиксы из одних и тех же наборов слов. Например, Матвей довольно быстро заметил, что многие внешне логичные речи Захарыча не просто противоречивы, но часто бессмысленны. Матвей даже вывел своеобразный «закон Захарыча», звучал он так: «В любом разговоре, вне зависимости от темы, вероятность того, что Захарыч объявит что-нибудь «новой нефтью», равна 100 %». Это была не шутка: Матвей давно относился к этому как к игре, засекал время и ждал, когда Захарыч снова заговорит. Ждать долго не приходилось, «новой нефтью» старик объявлял все подряд: попрошаек на улицах, плазменные телевизоры, батат, детское питание, войну, глобальное потепление, подписные сервисы, свадебных голубей. Была только одна вещь, которую Захарыч «новой нефтью» пока не объявил — собственно нефть. Но Матвей подозревал, что и до этого скоро дойдет, и круг замкнется.
Захарыч часто использовал заумные слова: медиатор, энтропия, снафф, трансгуманизм, постмодерн, патологии, евразийство, гей-лобби, пассионарность, — и вроде бы даже к месту, но иногда у Матвея закрадывалось подозрение, что Захарыч не всегда понимает, что они означают.
— А что это такое? — однажды спросил он.
— Что такое что?
— Постмодерн. Ты постоянно говоришь «постмодерн то, постмодерн се», или «ну это же чисто постмодерн», а я не знаю, что это такое. Вот и спрашиваю, что такое постмодерн?
Захарыч всерьез задумался.
— Постмодерн, Матвей, это когда ты распинаешься перед другом как мудак, рассказываешь ему интересную историю, а он берет и перебивает тебя своим тупым вопросом, ты сбиваешься с мысли, и дальше вы едете в тишине как мудаки, — он замолчал, угрюмый, и дальше некоторое время они действительно ехали в тишине.
Впрочем, нельзя сказать, что Захарыч был уж совсем безнадежной сволочью. Если бы так, Матвей вряд ли так долго продержался бы с ним в паре на работе. Иногда у Захарыча случались моменты душевной открытости, из задерганного клубка нервозов он превращался в спокойного мудрого деда из романтических комедий. Чаще всего это превращение происходило в обед, когда он ел. Матвей почти сразу заметил, какое чудесное воздействие на Захарыча оказывает вкусная еда. Однажды он купил в ларьке на площади хычинов — карачаевских лепешек. Хычины оказались чертовски вкусные, Захарыч съел парочку и пустился в воспоминания.
— Дочка моя готовила лучшие хычины во всей округе. На кефире, с брынзой, мать моя женщина, сейчас вспоминаю и слюни текут. Эти тоже хороши, но Тонькины хычины — ты бы знал, братан, ты бы знал, чисто героин, — он мечтательно смотрел вдаль и рассказывал о своей дочери, чем она занимается (генетик), сколько у нее детей (трое), как он ей гордится (очень гордится) и как он не согласен с ее политическими взглядами (очень не согласен, но все равно гордится). Затем, погрустнев, добавил, что они давно не общаются, и, если бы мог, он бы, конечно, сейчас все переиграл. — Она уехала из страны лет пять назад. Обозвала меня людоедом, ватником и свалила. С тех пор не общаемся вот. А у тебя как?
— М-м?
— Дети есть?
Матвей кивнул, дожевал хычин и стал рассказывать про Настю — и сам удивился, когда внезапно понял, что говорит о дочке с таким видом, словно она жива. Пока рассказывал, подумал, что это как-то нехорошо и надо все же упомянуть немаловажную деталь…
— А сейчас она чего? — спросил Захарыч.
— Да вот, в институт поступила, — как ни в чем не бывало ответил Матвей, — на иняз. Переводчицей будет.
У Матвея часто так бывало: как начнет выдумывать — не может остановиться; еще с детства врал без всякой цели, из спортивного интереса. Вот и сейчас — ни с того ни с сего стал рассказывать про жизнь дочери: ей восемнадцать, учится, в юности была просто невыносима, худший подросток на свете, одевалась хер пойми как, волосы в синий красила, дерзила, шлялась по заброшкам с хмырями какими-то, паркур, вся фигня…
— Хах, это нам знакомо! — Захарыч хлопнул себя ладонью по колену.
…Однажды упала в котлован, полгода в гипсе лежала, чудом спасли, ее Даша, сестра моя, обнаружила и спасла, если бы не она, не знаю, как бы мы сейчас, я бы сдох, наверно, скурвился. Но нет, после больницы и реабилитации Настя долго в себя приходила. Она спортом грезила, альпинизмом, но это теперь все, крест. Пока лежала в гипсе, книжки читала, я лично ей привозил, она меня своим книжным дилером называла.
— Ну и вот, — Матвей развел руками, как бы завершая рассказ, — недавно в Москву поступила, на переводчика. Уехала, в общаге живет. Обещала писать, но куда там. Жизнь молодая, что им до нас, стариков.
Захарыч жевал хычин и кивал.
— Понимаю, братан. У меня уже внуки, а я все привыкнуть не могу, что забыли меня. У них там за границей свои дела, какой там дедушка. Отдельные люди. — Захарыч с грустью посмотрел вдаль и, вздохнув, добавил: — Да и пошли в сраку, вот что я думаю. Люблю их больше жизни, но все равно — в сраку пусть идут.
— Это точно, — тихо сказал Матвей.
Примерно через год после исчезновения Даши на телефон пришло сообщение «Сестра Даша (номер телефона) теперь в вашем мессенджере». У Матвея екнуло