Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впрочем, никто в точности не знает, для чего пламенеют закаты.
Исцеление
Пётр Алексеевич думал быстрее Цукатова, потому что не слишком заботился о том, как его мысли, извлеки их на свет, отразятся на его реноме (да и существует ли вообще расхожее мнение о нём?), в то время как профессор, пусть и относился к породе тех людей, у которых мозг размером превосходит желудок, испытывал глубочайшее почтение к себе, а это бремя – с ним жаворонком не взлетишь. Вот сейчас Пётр Алексеевич скажет Цукатову: «Гоголь, направляясь в Италию, делился с друзьями в письмах путевыми впечатлениями о Германии и Австрии. Ругал, насмешничал. Ничего? Нормально?» – «То Гоголь», – грубо закроет профессор брешь в своей защите. «А Карамзин? „Записки русского путешественника"?» – «С собой равняешь, что ли?» – некрасиво перейдёт на личности профессор. Тогда Пётр Алексеевич скажет: «А ведь и в Риме, и в Барселоне, и в Жироне, и в Тулузе ты тоже был наездами. Дня два-три от силы – так? Ну и чем твои суждения моих покрепче? Тем, что они твои?» Профессор возбудится, смутно почувствовав под спудом обретённого с годами высокомудрия неудобство. Но спуд своё возьмёт: таков теперь его характер – признаться, что полемический порыв он перепутал с тем, что есть на самом деле, согласиться, что неправ, позору равносильно. Да и вообще: готовность к пониманию, расточительное сочувствие, стремление узреть в словах противника блик истины, решимость выслушать, сообразить и лишь потом расхохотаться – страшно представить, каким курьёзом это может обернуться. Зачем тогда нам ярлыки на видовом разнообразии людского рода? Вот недоучки, а вот доктора наук. Вот пьяные поэты, а вот подшитые художники. Вот патриоты, а вот педерасты. Удобно, что и говорить. Нет, сочувствие, понимание, стремление узреть – не про Цукатова. Человек – не трематода, чтобы под микроскоп его и – любоваться. Пётр Алексеевич припомнил: уже бывали случаи, и провоцировать не надо (а ведь иной раз страсть как подмывало провоцировать). Однажды – отмечали день рождения Цукатова – запел профессор «По диким степям Забайкалья», Пётр Алексеевич подтянул. Потом сказал: «Хорошая песня, пусть и каторжанская». Профессор вспыхнул: «Что такое говоришь? Мне дед и отец её пели!» Пётр Алексеевич спокойно отвечает: «Так что ж? Сегодня многие отцы „Владимирский централ" поют». Ну и пошло-поехало, мол, не каторжанская – народная! Как будто быть не может, чтоб разом так и так. Разгорячились оба, профессор стал грубить, в итоге разругались – два месяца не разговаривали… Нет, Цукатов не признает неправоту и не уступит в споре. Лишь разозлится и, защищаясь на последнем рубеже, станет обидчив, вспыльчив, дубоват.
Пётр Алексеевич, живо представив в воображении грядущую картину, потерял к разговору интерес – какой уж есть профессор, ангел с ним – и решил идти спать.
Накануне они прибыли к Пал Палычу на утку и гуся. По пути из Петербурга насчитали на асфальте четырёх сбитых енотовидных собак и двух лис, которых расклёвывали сороки и вороны, – октябрь, подросший молодняк расселялся по новым территориям и в темноте лез под колёса. А в небесах – время осеннего пролёта: стаи северных уток и гусиные клинья, поднятые с просторов заполярья первыми заморозками, гомоня, тянулись в холодных высях вслед отлетевшему лету.
Сгрузили вещи в дом, и, пока Цукатов кормил и выгуливал Броса, Пётр Алексеевич отправился с Пал Палычем осматривать хозяйство – кошачья банда, шумные лайки, кролики, корова, поросята.
– Как ни кормлю, – посетовал Пал Палыч у огородки в хлеву, за которой пронырливо вертели пятачками два семимесячных подсвинка, – а всё ня в прок. Никак веса ня дают.
Действительно, вид свиньи имели аскетичный, нежданно обнаруживая в своём телесном сложении нечто вроде талии.
– Помнится, – припомнил Пётр Алексеевич, – год назад у вас то же с кроликами было – в рост не шли.
– Ня шли, – согласился Пал Палыч. – Потом ничего – набрали тела.
– Наберут и эти, – убеждённо заверил Пётр Алексеевич. Иначе здесь, на этом простом, но рачительно организованном подворье, и быть не могло.
Задерживаться не стали: купив в охотхозяйстве путёвки на двое суток, вскоре собрались на Селецкое – там, на противоположном берегу от деревни Тайлово, в которой Пал Палыч держал лодку, по сведениям медвежеватого рыбака Володи, садились гуси – днём кормились на лугу, а ночью слетали на́ воду. Надо было присмотреться к месту и обустроить засидки. Договорились так: Пётр Алексеевич с Пал Палычем пойдут на плоскодонке, а Цукатов с Бросом – на резинке.
Машину Цукатов вёл осторожно, но её всё равно то и дело потряхивало на гребёнке грунтовки. Травы на обратившихся в пустоши полях, пока ещё не тронутые заморозками, по большей части оставались зелены, а деревья и кусты, где побурев, где весело раскрасившись, резво теряли пёструю листву. Жёлтая, наполовину облетевшая берёза у дороги была обсыпана чёрными дроздами.
– Гляди, – указал на берёзу Пётр Алексеевич, – ещё не улетели.
– Дрозды очень вкусны, – объезжая лужу, сообщил Цукатов. – Не пробовал, но знающие люди говорят. Французы по весне приезжают к нам дроздов стрелять из двадцатого калибра. – Выдержав значительную паузу, профессор обратился к Пал Палычу: – А что у вас, Пал Палыч? Как живёте? Кабана этой осенью ещё не брали?
– Да мы тут в стороне от всех, живём – ня плачем, – отозвался с заднего сиденья Пал Палыч, немного озадаченный заявлением профессора насчёт дроздов. – Хлеб жуём, иногда с маслом, на дроздов ня облизываемся – жизнью довольны. А про кабана… Помните, Пётр Ляксеич, с дедом Геней ездили по вясне на вальдшнепа? Как он садился в машину, руки потирал: мы с Пашкой трёх кабанов нынче взяли!
– Пал Палыч, – признался Пётр Алексеевич, – я ни единого слова понять не мог. У Гени – точно картофелина горячая во рту. Он бубнит, я наугад киваю – так и разговаривали.
– С тех пор больше ни одного кабана ня брал, – продолжил Пал Палыч. – Он, Геня, умерши уже как пять месяцев – в мае. А с облаков мне всё подсказки ня даёт. Может, обиделся на что? Хотя делился с им по-честному.
– Надо же, – искренне огорчился Пётр Алексеевич, – я и не знал…
– А в карты как играл! А! – Пал Палыч рассмеялся и махнул рукой, будто отгонял муху. – Обвядёт и шастёрки на погоны повесит! И радуется как рябёнок. И злобы