Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда мы собирались в общежитии, наши краснодарские красотки заводили группу «Скорпионс» или ставили попиленные диски Фредди Меркьюри; танцевали мы под медленную лабуду, в лучшем случае под молодую Стрейзанд; накачавшись плодово-выгодным или «Агдамом», начинали петь возвышенного Окуджаву: «Ель, моя ель — уходящий олень, зря ты, наверно, старалась, женщины той осторожная тень в хвое твоей затерялась». Если нас охватывал порыв свободомыслия, то к нашим услугам был Галич — «Смеешь выйти на площадь?». На площадь выходить никто не собирался, но мурашки по коже бежали.
А Высоцкий… не то чтоб Высоцкого слушали. Хором его не споёшь, танцевать под него невозможно. Но этот разорванный голос звучал отовсюду. Из распахнутых кунцевских окон, из несущихся вдаль электричек, из дешёвых советских кассетников, из дефицитных «Грюндигов» начальства, из комнатки общежитского коменданта. Он был незаметен, как бывает незаметен воздух; им дышали, им подпитывали жизнь.
Новости закончились; дикторша предупредила, что вместо передачи «Советский союз: события, проблемы, суждения» выходит специальный выпуск памяти Высоцкого.
День был муторный, сложный; сил размышлять о Высоцком у меня не осталось. Последнее, что я успел подумать: «Вот и всё; обещанный спектакль не состоится».
И уснул.
Утром мама не вышла на кухню. Дверь в её спаленку была приоткрыта.
— Ма-а-ам, а ма-ам, — постучал я. — С тобой всё в порядке?
— Да, — ответила мама мёртвым голосом.
Это значило, что у неё мигрень. В такие дни мама брала отгулы и лежала на тахте, закутавшись в колючий плед. Чтобы выпить едкий цитрамон, руки нужно было отделить от тела и медленно сдвинуть подушку. Переждать нахлынувшую боль. Приподняться и сесть. Долго смотреть не мигая. Дождаться точки нового покоя, распрямиться и, не поворачивая головы, нашарить упаковку цитрамона. На ощупь выковырнуть жёлтую таблетку. Приставить кружку к губам и словно бы высосать воду, потому что запрокинуть голову — выше человеческих сил…
Я заглянул; вопреки ожиданию, мама полулёжа изучала фотографии.
— В четыре утра ослепило, — произнесла она всё тем же мёртвым голосом. — Но как будто стало отпускать. Тьфу-тьфу-тьфу, чтоб не сглазить. На работу я сегодня не пойду, я им уже позвонила; вот, решила альбом полистать. Сядь со мной, погляди, какой ты был.
Я покорно сел и стал смотреть знакомые картинки. Я, голый, на коврике. Мама в спортивном костюме на станции Правда. Через две страницы будет папа в тренировочных штанах, ловко оседлавший мотоцикл с коляской. Самодельный катер, склеенный из эпоксидки. Испуганный заморыш в школьном пиджачке, в руках — клочковатые астры.
Про вчерашнее мама упорно молчала; мне даже показалось, что она как-то рада мигрени; если болит голова, можно не думать о новом, о страшном.
— Мам, если всё нормально, я пойду?
— Иди. Бедный дедушка, как он тебя любил. Просто сиял, когда тебя видел.
— Тебе не нужно ничего?
— Поставь на всякий случай воду. И цитрамона принеси. И грелку, если тебе не очень трудно. А это мы в парке Софиевка, помнишь? Она ещё пишется странно, латинская «ï» с двумя точками, как «ё», ты поверить не мог.
— Помню, мама. Да, кстати, скумбрия была отличная, я слопал всю, тебе ничего не оставил.
— Я рада, — монотонно ответила мама и перевернула толстый лист фотоальбома.
Баба Оля была необщительна. Подошла к телефону не сразу, пробурчала, что встреча назначена в пять и что нужно готовиться к худшему. Строго-настрого предупредила: «Главное, не вздумай опоздать, Павел Федосеевич не в настроении». И, не дожидаясь моего ответа, отключилась. А я почувствовал предательскую слабость: баба Оля просто так предупреждать не станет. Значит, что-то ей стало известно, но что?
И, подчинясь внезапному порыву, решительно набрал отца Илью.
Я услышал изломанный голос; то ли батюшка додрёмывал, то ли чувствовал себя не лучшим образом:
— Дааа. Я на проводе.
Я стал невнятно бормотать: вы когда-то меня окрестили, помните… мне скоро защищаться, но поступил донос… первый отдел… подозрения… по телефону всего не расскажешь, а можно…
Отец Илья дослушал с отстранённым вежливым вниманием («да… угу… хм»):
— Как вы говорите? Алексей? Очень приятно. Знаете, я не уверен, что смогу сегодня. Понимаете…
Я не дал отцу Илье договорить.
— Отче! Если бы можно было отложить до завтра, я бы отложил. Но не могу. У меня решается вопрос жизни и смерти, в прямом смысле слова. Сегодня, в пять вечера. До этого мне нужно с вами обязательно поговорить. Я не отстану, простите.
И замер в ожидании словесной оплеухи. Но вместо этого услышал резкое, отрывистое:
— Ладно. Выезжайте прямо сейчас. Вы же были у меня? Знаете, где я живу?
— Не был, но знаю.
— Откуда? А впрочем, неважно. Буду ждать вас… скажем, через два часа. Успеете? Прекрасно. Но вы знаете, — интонация стала просительной, — тут ещё такой вопрос, вы не привезёте мне бутылочку коньячку? Мне нужно для здоровья, я простужен…
Я про себя улыбнулся.
— Конечно.
— Лучше бы грузинского…
— Да-да, пять звёздочек, синяя этикетка.
— Откуда вы знаете? А, догадываюсь. Но это только если вам нетрудно…
— Уже приготовлена, батюшка. С прошлого раза стоит. Газету с программкой купить?
— Пророчествуете, молодой человек? — отец Илья закашлялся от смеха. — Хорошо, воспользуюсь вашей неслыханной милостью, прихватите для меня «Советский спорт». Но только если будете возле киоска. А специально ходить покупать — и тем более ездить — не надо.
Я трясся в моторном вагоне; было душно, и хотелось пить. Я старался не смотреть на дяденьку напротив, который вытянул в один глоток бутылку «Жигулёвского», выдохнул и, не теряя даром времени, опорожнил другую. Застыл, прислушался к себе. Кажется, полегчало…
От платформы дорога петляла; жёлтые торцы пятиэтажек прикрывались чахлыми деревьями, как банными распаренными вениками, из трещин в асфальте пучками торчала трава, под грибом в песочнице сосредоточенно буха́ли алконавты, в цветниках, высоко задирая зады, копошились начинающие пенсионерки. На балконе дерзко прокричал петух, но испугался самого себя и захлебнулся.
В подъезде пахло кошками и чем-то густым, неприятным; бетонные ступени были выщерблены, стены в белом курчавом грибке. В ответ на звонок бесшабашно сбрехала собака, на неё прикрикнули из глубины квартиры — и дверь широко распахнулась: