Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг меня осенило — ни с того и ни с сего: та церковь, что возле Дзержинки, находится минутах в десяти отсюда, мимо Политеха, поворот на улице Архипова… И ноги сами понесли меня туда. Зачем, я в тот момент не очень сознавал; это был вечер наитий, спонтанных решений; авария произвела на меня дзен-буддистский эффект: хлопок учителя, я эвам веда, первая пришедшая на ум ассоциация…
Вечерня только-только начиналась; сегодня служил не блеющий дедушка, а другой священник, помоложе. У священника была неряшливая редкая бородка, отчего его оплывшее лицо казалось вялым. Из бокового входа в золотой алтарь выходили какие-то люди; услужливая бабушка передала через моё плечо записку; служка, сознающий собственную значимость, принял. Звуки плескались — гулко и глухо, как в крытом бассейне. Вот отворилась внутренняя дверь, ведущая в церковный двор. Староста вошёл и огляделся. Сейчас он был похож на старичка-лесовичка, не хватало только бороды лопатой.
Изучив оперативную обстановку, староста вступил на солею. Вновь окинул прихожан своим недобрым взглядом и, кажется, пересчитал по головам.
Я спрятался за угол (староста меня заметить не успел). И осторожно наблюдал из малого придела, как староста прошёл в алтарь, аппетитно чмокнув ангела на двери, как вышел, уже в золотом стихаре, поставил высокие белые свечи — Николаю Чудотворцу, преподобным Сергию и Серафиму, великомученику Пантелеимону; отперев почерневший ковчежец, напоказ, торжественно и отрешённо, приложился к частицам мощей; возвратился в алтарь, чтобы взять серебряное блюдо, поклонился православному народу, получил покорное благословение священника и вышел на сбор подаяний. И тут я наконец-то понял, что я буду делать — и зачем вернулся в этот пенсионный храм.
Молящихся, по случаю июля, было мало; как только староста дошёл до малого предела, я внезапно сделал шаг ему навстречу и встал по стойке смирно. Староста меня узнал и побелел от злости, но латунное начищенное блюдо с жёлтыми рублёвками, зелёными заманчивыми трояками и одной избыточной десяткой — не допускало суеты, обязывало быть солидным и суровым.
— Что тебе опять от меня надо? — беззвучно спросил староста. — Будешь хулиганить, вызову милицию!
— Вызывайте, — так же беззвучно ответил я. — Есть один вопрос, пока не получу ответа — не отстану.
— А если получишь — отстанешь?
— Отстану.
— Точно?
— Точней не бывает.
— Тогда после службы у домика причта.
— Буду ждать.
— Но отстанешь.
— Отстану.
— Денежку-то положи, а то смотри какой. Вот та-а-ак.
Вернув себе величественный вид, староста продолжил шествие.
Во внутреннем дворе сверкала клумба, только что политая из шланга; сам шланг, свернувшись кольцами, змеился рядом, розы пахли болгарским вареньем, трясли дурацкими кудряшками гортензии, могильной горкой прорастали георгины, слишком ранние в этом году… На деревянной дачной лавочке сидел мужчинка в ситцевом халате и с удовольствием докуривал бычок. На меня мужичок посмотрел, оценил — и решил не бояться. Вдруг он взметнулся, как школьник, пойманный директором в сортире, спрятал бычок в кулаке и проглотил дым.
Я оглянулся — через порог переступал сердитый староста, уже переодевшийся в цивильное, с соломенной шляпой в руке. «Шляпа-то у него откуда? Неужели хранит в алтаре?»
Староста зыркнул на дворника, как бродячий пёс на дамскую болонку; дворник мгновенно слинял.
— Ну, чего тебе надо? Быстро говори, пока отец Геннадий не явился, явится — замолкнешь, понял?
— Понял, понял. Вы мне только объясните, как вы сумели его отпустить?
— Кого я сумел отпустить?
— Ну, отца Серафима. Вы же его отпустили?
— Я? Отпустил? Ты чего? — староста от изумления едва не поперхнулся: — Как я мог его отпустить?
— А как же отец Серафим оказался на воле?
— Ты это, думай, чего говоришь. На какой он воле оказался? Я сам на него оформлял документы. Самолично! Вот этой рукой!
— Документы на что?
— На снятие с довольствия. По факту смерти. Выбыл он, понимаешь ты, выбыл?
— Значит, вы его не выпускали?
— Я что, похож на психопата?
— Не очень.
— Вот и катись отсюда. Колбаской, так сказать, по Малой Спасской. Такую поговорку знаешь? И вали.
Как-то это было слишком. Чтобы разом и конец академической карьеры, и нарушение седьмой заповеди, и предательство Учителя, и вскрывшийся обман отца Артемия. В том, что это был обман, сомнений у меня не оставалось; зачем он сочинил историю про освобождение и откуда знал о том, что староста начальствовал в ГУЛАГе, — я тогда ещё не понимал.
Но чем хуже становилась ситуация, тем спокойней и решительнее — настроение. Я холодно думал, уверенно действовал. Для начала отзвонился Мусе; мягко, но безоговорочно остановил её капризный монолог: значит, были веские причины, нет, по телефону не скажу, я сегодня сам к тебе приеду, буду не позже восьми. По пути к метро зашёл на телеграф, где стояла очередь «завей верёвочкой», в основном из бабушек-пенсионерок. Они держали заготовленные бланки, как прошения, обеими руками; умоляли злобную телеграфистку: девушка, пересчитай, у меня двенадцать слов, а не тринадцать, я не миллионщица. Одна старуха, не сумев договориться, покорно вернулась за письменный стол, макнула в синюю чернильницу перо — и замарала два последних слова, «целую» и «мама».
Я начал заполнять шершавый бланк.
«Отец Артемий!»
Стоп. Какой такой отец Артемий? Телеграмму заберёт Соколова М. С. Я смял зеленоватый бланк и выбросил в корзину.
«Уважаемая Мария Сергеевна = вскл = вы мне всё же написали = зпт = спасибо = как вы и говорили = зпт = у меня серьёзная проблема = тчк = необходимо срочно посоветоваться = зпт = счёт на часы = тчк = можно послезавтра к вам приехать = зпт = или позвонить на почту = во сколько = впрс = Ноговицын».
Востроносая телеграфистка, взглядывая на круглые настенные часы (до закрытия осталось шесть минут), пересчитала знаки, осуждающе взглянула на меня и самовольно сократила текст: убрала «уважаемая», «всё же», «серьёзная», поджала длинную формулировку «необходимо срочно посоветоваться» (получилось, что «нужен совет»), глубоко задумалась, не обнаружила резервов и спросила:
— Как будем посылать, с оплаченным ответом?
— Да, конечно, — обрадовался я, потому что сам не догадался. — Спасибо вам большое.
— Вежливый какой нашёлся, — почему-то обиделась тётка. — С вас два тридцать восемь. Бланк с цветочком брать не будем?
И сама себе ответила:
— Не будем. Вот если похороны или юбилей, а так-то что.
В метро был африканский воздух; чёрный ветер свистел из тоннеля, девушка придерживала край короткой юбки, мне не хватало кислорода. Я был обязан доложиться Мусе — и сразу её успокоить, чтобы ужас не проник в неё, не угнездился. Пусть новость до неё доходит постепенно, пусть растворяется, как горькое лекарство. Это всё моя мистическая дурь; Муся этого не заслужила. Но слова приходить не хотели. Голова была пустая, гулкая. В ней отзывались перестук колёс, гудение подземного самума; перед глазами стоял Сумалей, который гасит папиросу о подошву и его костлявая спина, когда он уходит в метро.