Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я тебя потревожила?
— Ты просто возвращаешь мертвых на место, что прискорбно, — бабушка растянула губы в улыбке, но глаза ее не улыбались, и я вывернулась из-под ее руки, когда она протянула ее к моим волосам, — ты сильна. Но ты не станешь настоящей ведьмой.
Не больно-то и хотелось!
— Почему же? — спросила я, лишь бы возразить ей хоть что-то.
— Твоей силой не зажечь свечи.
— Я одолжу у Щица, — я пожала плечами, — вот и все.
— Ты похищаешь у него силу…
— Это сделка, — я покачала головой, — просто сделка. Бабушка, если я буду чувствовать себя виноватой, тебе будет легче забрать мое тело?
— Я заберу его в любом случае. Для этого ты и родилась.
— Не думаю, что папенька… и тетенька, согласились бы. И мама…
— Ой ли? — бабушка рассмеялась, молодея и молодея; и вот передо мной стояла моя ровесница. Очень красивая. Худая. И волосы каштанового цвета, как та поддельная прядь.
— Они бы не согласились.
Моя мама меня любила, я знаю; И я знаю, что любила меня не только мама; эти маки — подарок отца; если я разобью коленку, тетенька обязательно достанет из кармана пузырек. Просто любят они так, как умеют, а их мать… их мать явно не могла научить их любить, как надо.
Не эта злющая щепка с глазами мертвой рыбы.
Тетеньке достались ее глаза.
Но не сердце.
— Ты мертва, бабушка, — сказала я спокойно, — и что бы ты ни сделала, что бы ты ни сказала, как бы ты ни колдовала, твое время кончилось. Даже если я переведу тебя через дорогу, это тебе не поможет. И ты сама это знаешь.
— Ты слабая!
— А ты мертвая, — я достала из кармана измятый цветок, — ну так что: петух или курица?
Папенька никогда меня ничему не учил специально.
Это тетенька нанимала мне гувернанток и учителей, тетенька же заставляла меня прописывать иероглифы, учить яленский алфавит и разучивать ноты. Папенька же просто… проводил со мной время.
Но папенька никогда не умел отдыхать. Нас всегда было трое: он, я и работа.
И я училась у папеньки, как учатся в Шене повара: наблюдала, наблюдала и наблюдала за его работой мастера, надеясь, что, хотя бы лет через пять, смогу осуществить что-то на практике.
Конечно же, многого я не видела. Вот уткнется папенька в бумажку, и поди пойми, что именно в той бумажке написано, и почему так мрачнеет его лицо, откуда появляются те глубокие складки у губ, и зачем он велит срочно подать коня, — даже не коляску, — и мчится не пойми куда среди ночи, оставив меня наедине с шахматной доской.
В шахматы он у меня, кстати, всегда выигрывал. Даже когда параллельно что-нибудь подписывал, и, казалось, совсем не глядел на доску. Так что мы оставались втроем: я, шахматная доска и окруженный вражескими полчищами грустный черный король из слоновой кости.
У меня никогда не получалось завоевать права первого хода; даже когда папенька прятал пешки в кулаках, мне всегда доставалась черная.
Была ли тому иной моя неудача или папенькины ловкие руки, того я не знаю.
Может, привычка всегда делать первый ход досталась ему от бабушки: вот я стою перед ней, и явно не я начала эту партию. Да и поддаваться мне никто не будет. Только вот папеньке я неизменно проигрывала свою самоуверенность, а бабушка требует ничто иное, как мою жизнь.
Она не собирается меня… убивать. Она собирается стать мной.
Все просто, мои друзья все правильно поняли: бабушка возжелала жизни в юном теле.
— Тебе б похудеть, — сказала бабушка, которая сама выглядела теперь лет на шестнадцать, и была худа, как будто ее тогда не кормили вовсе, — вот ведь разожралась.
— Не завидуй, — машинально ответила я.
— Я просто оцениваю свое новое тело, — прищурилась Алита.
Сложно все-таки называть такую юную девчонку «бабушкой», и я невольно вспомнила ее имя.
— Если оно такое плохое, может, просто оставишь меня в покое? — я закатила глаза.
Уважать ее у меня тоже больше не получалось.
— Я не такая ленивая, как ты. Начну меньше есть, больше двигаться, и будет вполне сносно, — хмыкнула Алита, — не идеал, конечно, но если правильно подобрать пудру, можно скрыть эти бесчисленные родинки… а это что? Веснушки?
Очень даже симпатичные веснушки. И чего так носик морщить? Недавно у меня кончился тот волшебный крем, который я захватила из дома, и я как-то совсем забыла, что неплохо бы раздобыть новый. Пара полевых практик по ботанике, и солнышко сделало свое дело. Но, что странно, отражение, которое дома привело бы меня в ужас, очень даже понравилось мне в Академии.
А потом я об этом и вовсе думать забыла. У меня была куча интереснейших занятий, что мне, делать нечего, тратить время и деньги на веснушки, которые мне, вообще-то, идут?
Я и загореть не прочь, но на мою кожу загар не ложится.
Мои подружки из той, старой жизни, от этой мысли полегли бы в истерике; я только-только это поняла. Но почему Алита пытается вести себя, как моя заклятая подружка и соперница на балу? Она настолько меня недооценивает?
Она же не может быть такой сама по себе: не та взрослая дама, разработавшая несколько уникальнейших для того времени зелий, безмятежно улыбавшаяся с портрета в учебнике; и не та женщина с каменным взглядом, смотревшая на меня с надгробной статуи… зачем строить из себя девчонку, если ты уже давным-давно ей не являешься?
И зачем держать за девчонку меня?
— Придется повозиться с пудрой, да? — улыбнулась я.
Меня почему-то смешил этот ее оценивающий взгляд; вспомнилось однажды, как папенька выбирал себе шенского иноходца, и очень старался сделать вид, насколько же он не заинтересован, чтобы сбить цену.
Но продавец цену знал.
И я знала, чего я стою.
Алита отчаянно хотела жить; и ей, на самом деле, было абсолютно плевать, что за тело у ее несчастной внучки, или на судьбу этой самой внучки… это читалось в ее глазах, в ее жестах. Она подалась вперед, она была напряжена, как струна, она тряслась. Может, она думала, что я не вижу.
Может, она думала, что здесь, в иллюзорном мире, может показать мне иллюзорную себя.
Но это был мой мир.
И я видела тут все, что хотела увидеть.
Она очень хотела казаться моей ровесницей, но первое обманчивое впечатление наконец рассеялось, и я увидела отчаянно молодящуюся старуху.
И смех куда-то исчез. Думаю, он и до того был немного истерический, а теперь я вдруг осознала, насколько сейчас не место и не время для веселья.
И пришел страх, липкий и гадкий. Она тряслась от возбуждения; я старалась не дрожать от ужаса.