Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как в те давние дни, они вновь проходили передо мной — кого-то мучил тик, кто-то гримасничал, кто-то взывал ко мне с мольбой, кто-то хитрил и лукавил. Казалось, их ежедневно вываливают на мой стол из огромного мешка, со всеми их бедами, проблемами, душевными и физическими страданиями. Возможно, мне предоставили это жуткое место по чьей-то просьбе, тот, должно быть, переговорил наедине со стариком Скабблбастером и посоветовал ему: «Загрузите этого парня хорошенько! Пусть окунется в реальную жизнь, пусть волосы у него дыбом встанут, кормите его птичьим клеем и постарайтесь разрушить все его иллюзии!» И старый Скабблбастер так и сделал — по чьей-то рекомендации или по собственному почину. Он сделал даже больше. Я встретился лицом к лицу с настоящим горем.
Однако… среди этих приходящих и уходящих тысяч людей, тех, что просили, молили, плакали передо мной — беззащитные, утратившие надежду, предпринимающие последнюю попытку, прежде чем сдать себя на живодерню, — так вот среди этих людей время от времени попадались настоящие перлы, родом они были, как правило, из отдаленных мест — Турции или Персии. И вот однажды какой-то Али или Мохаммед, выработавший где-то в пустыне дивный, каллиграфический почерк, побывал у меня и, поняв, что я умею слушать людей, пишет мне письмо — письмо на тридцати двух страницах, без единой ошибки, все запятые и даже точки с запятой на месте, и в этом письме доказывает (как будто это для меня важно), что чудеса, сотворенные Христом — он педантично перечислял все одно за другим, — вовсе не являются чудесами, что все они, даже Воскрешение, были в прошлом сотворены людьми, оставшимися неизвестными, людьми, понимавшими законы природы, о которых — на этом писавший особенно настаивал — современные ученые ничего не знают, хотя эти законы вечны и непоколебимы и, зная их, некоторые люди могут совершать так называемые чудеса… Он, Али, посвящен в эту тайну, но мне открыть ее не может, ибо он, Али, сделал выбор и стал посыльным, чтобы «носить символ рабства», по причинам, известным лишь ему и Аллаху — да будет благословенно его имя! — но придет время, и мне стоит только сказать слово — и так далее и тому подобное…
Как удавалось мне спасать всех этих божественных недотеп и закрывать глаза на создаваемые ими бесконечные проблемы, если чуть ли не каждый день начальство требовало меня на ковер и придирчиво допрашивало, словно это я сам провоцировал экстравагантное, неуправляемое поведение своих подопечных? Вот уж поистине неблагодарный труд стараться убедить «большую шишку» (с соображением лилипута), что цветок Америки возрос из семени этих чресел, что все эти чудики, уроды, слабоумные идиоты, которые при всем при том обладали странными талантами вроде умения читать Каббалу от конца к началу, или в кратчайший срок перемножать в уме многозначные числа, или, сидя на глыбе льда, проявлять все признаки сильного жара. Конечно, эти объяснения отступали перед ужасающим фактом: один из посыльных, темнокожий дьяволенок, доставивший пожилой женщине известие о смерти кого-то из ее родных или знакомых, изнасиловал ее.
Да, тяжелая работенка. Я никогда не находил общего языка с моим боссом. Говорить об этом трагическом случае с ним было тяжелее, чем с Табачниковым, знатоком Талмуда и живой копией Христа, словно сошедшего с известных картин на улицы Нью-Йорка с пачкой пасхальных открыток в руках. Разве можно было сказать начальнику, тому чванливому дураку: «Этому дьяволенку нужна помощь. Его мать умирает от рака, отец весь день торгует шнурками, сестры — калеки. (Синагога стала для них домом.) Ему необходима поддержка. А его желудку — пища».
Иногда, желая удивить или заинтриговать шефа, я рассказывал ему истории из жизни посыльных, всегда относя их в прошлое, как будто они уже у нас не работают (хотя все продолжали служить и находились все время у меня под рукой, «запрятанные» в Рхили FUофис). Да, говорил я, он был аккомпаниатором Джоанны Гадски, когда она ездила на гастроли в Шварцвальд. А тот (уже о другом) в свое время работал у Пастера, в его знаменитом парижском институте. А тот (еще об одном) ездил в Индию, чтобы закончить свою Историю мира на четырех языках. А тот (парфянская стрела) был одним из величайших жокеев нашего времени; расставшись с нами, нажил состояние, но упал в шахту лифта и размозжил себе череп.
А какова была реакция на мои разглагольствования?
— Очень любопытно. Продолжайте трудиться и помните, на работу мы берем только приличных юношей из хороших семей. Никаких евреев, калек и бывших заключенных! Мы хотим гордиться нашими посыльными.
— Хорошо, сэр.
— И еще: проследите, чтобы уволили всех негров. Они могут до смерти напугать наших уважаемых клиентов.
— Хорошо, сэр.
И я возвращался на прежнее место, устраивал своим подопечным небольшой разнос, но ни разу не уволил ни одного человека, будь тот даже чернее туза пик.
Как случилось, что в книге о посыльных не нашлось места всем этим милягам — слабоумным, бродягам, логикам с бубновым тузом на спине, потрепанным жизнью эпилептикам, ворам, сутенерам, шлюхам, попам-расстригам, знатокам Талмуда, Каббалы и священных книг Востока? Романы! Но разве можно писать о таком в романах? И брать этих людей в герои? Где разместить живое сердце, печень, глазной нерв, поджелудочную железу или желчный пузырь? Ведь мои подопечные были не вымышленными персонажами, а живыми людьми, все поголовно, и, следовательно, страдали разными болезнями, они ежедневно ели и пили, а также мочились, испражнялись, прелюбодействовали, предавали близких, заставляли малолетних детей работать, сестер заниматься проституцией, матерей попрошайничать, отцов чистить ботинки, торговать вразнос шнурками и пуговицами, приносить домой сигаретные бычки, старые газеты, воровать мелочь из кружки слепца. Ну разве таким место в романе?
Как чудесно было возвращаться из «Таун-холла» морозным вечером, прослушав «Симфониетту»! Какая благородная атмосфера в зале, вежливые аплодисменты, понимающие суждения. А на улице — легкий снежок, подкатывающие и отъезжающие такси, свет фонарей искрится и переливается, дробясь на множество лучей, а месье Баррер со своим небольшим оркестром незаметно ускользает из здания через черный ход, чтобы дать частный концерт в доме богатого жителя Парк-авеню. Тысячи дорог ведут от концертного зала, и в конце каждой очередная трагическая фигура обретает свою судьбу. Дороги пересекаются повсюду: дороги людей низкого происхождения и власть имущих, кротких и тиранов, миллионеров и нищих.
Да, много вечеров провел я на концертах в одном из благословенных музыкальных моргов, и каждый раз, выходя оттуда, думал не о только что услышанной музыке, а о каком-нибудь из моих «подкидышей», об одном из моей истекающей кровью, обессиленной команды, о ком-то, кого я только что нанял или уволил — память о котором не могла вытеснить музыка Гайдна или Баха, Скарлатти или Бетховена, Вельзевула, Шуберта, Паганини или игра кого-либо из клана духовых инструментов, струнных или ударных. Я видел его перед собой, бедолагу, выходящего из конторы с униформой посыльного, упакованной в коричневый пакет, и направляющегося к станции «Бруклинский мост» надземной железной дороги, где он садится в поезд и едет до Фреш-Понд-роуд, или до Питкин-авеню, или, может, до Костюшко-стрит, а там вливается в людскую толпу, покупает банку соленых огурцов и заодно получает пинок в зад, чистит картофель, вытряхивает блох из постели и молится за прадедушку, погибшего от руки пьяного поляка, которому не понравилась его развевающаяся на ветру бороденка. Я видел также и себя — я шел по Питкин-авеню или Костюшко-стрит, разыскивая убогое жилище моего подопечного — а может, проще говоря, конуру? — и думал, как мне повезло, что я родился в хорошей семье и прекрасно говорю по-английски. (Что это, все еще Бруклин? Где я нахожусь?) Иногда с залива доносился острый запах моллюсков, а может, то был запах из сточных труб, и куда бы я ни сворачивал в поисках заблудшей и погибшей души, везде я видел приспособленные для спанья пожарные лестницы, и с этих импровизированных постелей сыпались на землю, словно раненые херувимы, вши, клопы, тараканы и засохшая кожура от салями. Иногда я покупал себе сочный соленый огурец или копченую селедку, которую подавали в обрывке газеты. А как вкусны были огромные пышные крендели, посыпанные солью! У всех женщин там были красные руки и синюшные пальцы, они стали такими от холода, стирки и мытья полов, от полоскания. (Но у сына одной из них — а по нему и сейчас видно, что это гений — будут длинные, изящные пальцы с мозолями на подушечках. Совсем скоро он будет выступать в «Карнеги-холл».) А в нашем изысканном, благородном обществе, из которого я вышел, мне ни разу не приходилось видеть гения или даже близко к нему. Книжный магазин в нашем районе днем с огнем не найдешь. Календари — да, продаются на каждом шагу, их можно купить в мясной или бакалейной лавке. Репродукций Гольбейна, Карпаччо, Хиросигэ, Джотто и даже Рембрандта здесь не встретишь. Разве что Уистлер, да и то только портрет его матушки, такой мирной и безмятежной, одетой в черное, со сложенными на коленях руками — образец воспитанности и респектабельности. Нет, в нашем кругу мрачных христиан искусство не поощрялось. Зато мясные лавки были на каждом углу и ломились от требухи и прочих деликатесов. И еще магазины с линолеумом, щетками и цветочными горшками. Дань от животного и овощного царств плюс скобяные изделия, творожный пудинг, сардельки с чесноком и квашеная капуста. В каждом квартале своя церковь, унылое строение, порожденное стерильной верой лютеран и пресвитерианцев. А ведь Христос был плотником! Он построил церковь, но не из дерева и камней.