Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ну жизнь», — Андрон, себя не помня, подскочил к покойному, попытался вытащить его из петли, но какое там — попробуй-ка развяжи намокшую веревку. Легче обрезать, но чем?
— Довели, суки, падлы, сломали жизнь! — в дикой ярости Андрон схватился за кронштейн, с нечеловеческой силой рванул, и тот неожиданно легко поддался, а со второй попытки и вовсе вышел из стены. Собственно он был приварен к ржавой четырехугольной балке, вот она-то и была вмурована в кирпичи. Видимо, давно, еще при строительстве монастыря. С грохотом упало тело, дрогнуло, заволновалось облако зловония.
— Сейчас, Юра, сейчас, — дрожа, негнущимися пальцами Андрон стал снимать петлю с кронштейна и вдруг заметил, что балка, к коей тот был приварен, пустотела, но отнюдь не пуста. С обратного конца в нее была вложеная толстая, свернутая трубкой тетрадь. Машинально, даже не задумываясь, Адрон достал ее, убрал на грудь, а в это время застучали сапоги, зашлепала вода, и стал подтягиваться народ.
— Ну, бля! Пидер ожмурился в натуре! Ментам и помидорам (коммунистам) подарок к праздничку!
А Андрон, не обращая ни на кого внимания, все пытался развязать петлю, и его негнущиеся пальцы все никак не могли поладить с мокрым, затянутым насмерть узлом. Плевать, что западло, не по понятиям помогать пидеру. Живому может быть. А мертвому? Потом пожаловало начальство, бросило тело в кузов, и Андрон повез его вместе с рамой к монументальному полотну в зону — мертвого эскулапам, дерево — вечно живому. Знал бы кто, как было у него на душе. И что на груди…
А дело ПП (педераста пассивного) Ефименкова замяли, списали задним числом на производственную травму. Мол сам виноват, не соблел правила техники безопасности. Встал под стрелу. Так что одели на Юрку лагерную парадную форму, сунули в ящик-гроб из отходов древесного распила — обрезков и горбылей да и похоронили в зоновском ряду, могила номер такой-то. Исправительно-трудовые кодексы и комментарии к ним не разрешают, как известно, передавать труп заключенного родственникам. Причем заботливое отечество похоронило Юрку по кремлевским расценкам, истратив один рубль двадцать шесть копеек — чтобы каждый хоть напоследок вкусил всех прелестей коммунистического бытия. Вот так, мертвым — светлое далеко, живым — социалистический рай. Мы не рабы, рабы не мы, кто не работает, тот не ест…
И понесло его, мотая на стыках рельсов, по необъятным российских просторам. В вагоне хлопало и болталось все, чтол еще не было сломано или украдено, на полу катались бутылки, вдоль и поперек плацкарт планировали пьяные граждане. Пьяные были, понятное дело, пассажиры, пьяны девицы с жезлами на переездах и, судя по тому, как поезд ехал, — машинист с помощником, механики и сцепщики. Состав стоял у каждого из полустанков чуть ли не по полчаса, так что пассажиры нетвердой рысью дружно устремлялись в привокзальные лабазы за портвейном, солнцедаром и сырками. И опять катались по полу бутылкир, и опять летали по вагону граждане. А вообще ехать было интересно, тем паче, что попутчики попались Тиму общительные, языкастые. Показали искареженную электричку, машинист которой не так давно перепутал цвет на семафоре, просветили, что на станции такой-то всех, кого в лицо не знают, в морду бьют, что на той же станции у участкового отобрали пистолет, рассказали, сколько люда православного крещеного сгинуло в окрестных болотах. А еще…
А что было дальше, Тим так и не узнал — по вагону пошла, собирая дань, банда контролеров, и пришлось ретироваться от ее загребущих лап в самый конец состава. Однако увы без результата. И рекетиры в фуражках обошлись с ним с изощренностью иезуитов — даже не набив морду, ссадили на ближайшей станции. На той самой, где бьют морду всем, кого не знают в лицо.
Первое, что увидел Тим, вывалившись на платформу, была телега, медленно влекомая чалой лошадью. В ней покоился продолговатый, из сосновых досок ящик до боли знакомых форм.
— Ой, лихо, лихо, — выли подвыпившие бабы, усиленно сморкались и вытирали носы. — Третьего уже на неделе. Сходил на танцы.
А вокруг и впрямь кишмя кишело теми, кто всем чужим встречным-поперечным морды бьет — пьяными, расхристанными, матерно орущими. Пешком, ползком, на четырех костях, на мотоциклах, в обнимку со столбами и подругами. Сельская жизнь кипела, пузырилась куражом, пьяной удалью и черной руганью.
По деревне мы идем — никого не признаем
Все мы председатели, катись к такой-то матери…
Только Тима никто не тронул — странный человек, непонятный. Сразу чувствуется, рукаст, мосласт, не слаб в коленках, а весь седой, как лунь, и взгляд снулый какой-то, блаженный. Такому себя не жаль, так что бей не бей — никакого интересу. А вот выпить бы с ним в самый раз.
— Эй, земеля, давай тяпнем! Ты, че, земеля, молчишь? Или не в себе? Или глухой? А може, не уважаешь? Ась? Вот мы тебя… Что, один хрен, не будешь? А ну его, братцы, на хрен. Тронувшийся он, больной. Намедни Ваську в райцентре вот такой же покусал. Может даже этот самый. Так теперь Васька с очка не слезает и все орет, что мол не думай о мгновеньях свысока. Хенде хох, суки, я Штирлиц…
Вобщем пошел себе Тим в целости и невредимости дальше и скоро понял — на Руси великой мужиков до черта, а вот рабочих рук не хватает. И что если есть у тебя шея, а на шее голова, то не пропадешь — найдешь хомут. Всегда у нас надо что-то раскопать, поднести, выкрасить, распилить, разломать и построить. Работы хватит всем, страна большая. А кто работае, как известно, хоть как-то, но ест. Вобщем не пропал Тим, выжил. Зиму он встретил на Новгородчине, в доблестно загибающемся богом забытом леспромхозе. Гробил печальные замшелые ели, спал под гул буржуйки в вагончике-бытовке. Читал и перечитывал имевшиеся в наличие книги. Три. «Дети капитана Гранта», «Братья Карамазовы» и «Война и мир» — без второго тома, вступления и обложки. Товарищи по несчастью — беглые алиментщики, откинувшиеся зэки и деклассированные элементы смотрели на него косо, но уважительно — хоть и вольтанутый, но в морду дать может. Не наш человек, с гонором, однако не вредный. Не хочет пить в коллективе и хрен с ним. Коллективу больше достанется. Вот так, махал Тим топором да так, что щепки летели. Какие там трелевочные трактора, какие там пилы «Дружба». Впрочем нет, был один трактор, да осенью по пьяни его загнали в болото. Была и пила «Дружба», одна. У бригадира. Только без бензина. И без цепи — ее выменяли на бутылку у бригадира тинейджеры с целью изготовления боевого ланцуха (цепь для драки).
А вокруг стояли леса, мрачные, глухие, много чего видевшие и укрывающие в своих дебрях. Не здесь ли в болотах Мясного Бора лежали сотни тысяч останков… И уже не важно чьих — воинов советской Второй ударной армии, солдат немецкого Вермахта, бойцов испанской Голубой дивизии. Теперь они просто черепа, кости, забытый тлен. Всех уровняла смерть. В этих местах не гнездятся птицы, не рыскает зверь, зато слышатся — стоит остаться в одиночестве — явственные крики «Ура», «Шнель», «Них шизен», выстрелы и грохот разрывов. Словно души погибших все идут в атаку… А еще неподалеку лежало под льдом озеро Пионерских Галстуков, называемое еще в народе Рваномудным. Получило оно свое название, как гласит легенда, еще в шестидесятых, когда пахановал в этих краях начальник мехколонны некий Шнеерсон со своими друганами, главным инженером Кацманом и механиком Блюменфельдом. Ох, попили же они водки и народной крови, попортили техники, баб и молодух! Все было куплено у них, и милиция, и партия, и КГБ. Хрен найдешь управу. И вот однажды к Шнеерсону этому по распределению прислали девушку-бухгалтера, Надю Шустрову. Уж такую красавицу, уж такую скромницу. Все поголовно мужики и бабы повлюблялись в нее, только она — ни-ни, шибко блюла себя. Уж Шнеерсон к ней и так, и этак, а все одно, от ворот поворот. Я, мол, девушка честная, нецелованная, у меня между мрочим и жених есть, Паша-бульдозерист, ударник. Вобщем, пошел на хрен. Злился, злился Шнеерсон исходил на мочу и кало, только сделать ничего не мог — как уволишь молодого специалиста, присланного по распределению. Супротив указа партии не попрешь. И вот случилась как-то раз беда… Возвращались, значится, однажды из области Шнеерсон с Кацманом и Блюменфеьлдом в сильном подпитии, а Надя-то бухгалтер с зарплатой для мехколоновского пролетариата. Долго ехали в машине, дорога дальняя. Вот Блюменфель и стал тут разговоры вести всякие, сально приставать с подходами, грязно так подшучивать, подмаргивать да руки распускать.