Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Автомат, глядящий в спину,
Как на стрельбище — в спину мне,
Этапируют на чужбину,
На чужбину в родной стране…
Иногда:
Кирпича моя просит морда,
Голова моя огурцом,
Я родился во время аборта,
Криво зачатый пьяным отцом…
Маманю, беременную мною,
Однажды в ночи под откос
Спихнул, пролетев стороною,
Какой-то шальной паровоз…
Оставшись холодною к сыну,
Маманя в урочный тот час
Зубами порвав пуповину,
Спустила меня в унитаз.
С тех пор не люблю я купаться
И воду я пить не люблю,
Мои заскорузлые пальцы
Сковал паралич на корню…
А в основном:
Звенят на ремне вертухая ключи,
Он, падла, ночами ногами сучит.
Вот взять бы его за очко посильней,
Чтоб больше не шастал у наших дверей.
Или:
Каждая камера здесь — душегубка.
Что ни следователь — здоровяк.
В садистской усмешке корчатся их губки,
Когда над тобою заносят кулак.
Бьет с наслаждением под дых и в печень,
Рот зажимают и бьют по спине.
Все это в прекрасный июльский вечер
Они демонстрировали, суки, на мне.
Да, представителей системы правосудия Всеволод Александрович не любил, и было почему. Работал он себе рефрежераторщиком на жэдэ, никому плохого не делал, и как истинный сибиряк в десятом колене, на дух не переносил ни жулья, ни воров. А потому, когда поймал с напарниками злодеев, пытавшихся облегчить его вагон, груженый мясом, миндальничать не стал. Правда, действовал не по старинке, когда татей потрошили, солили и прибивали на видном месте. Нет…
— Пощадите, дяденьки, — умоляли, придя в сознание, похитители. — Сдайте нас в милицию!
Как же! Всеволод Александрович со товарищи наладили шланг да и закачали ворам сжиженный фрион в задницы. С чувством и глубоко, так что умирали те мучительно и трудно. Собакам собачья смерть. Да только не собакам — оказалось, что ментам, промышлявшим воровством. И поехал Быстром со товарищи далеко и надолго. Так за что, спрашивается, любить ментов? И наверное прав Всеволод Александрович, когда читает с пафосом:
Во мне клокочет буря злая,
Когда увижу вертухая…
Ему виднее.
А время между тем все бежало и бежало. Прошло еще одно лето, настала куцая сибирская осень и как кульминация ее — светлый праздник великого октября. В канун его промзоновское начальство устроило банкет и потеряло бдительность, вследствие чего зэки воодушевились, вытащили резиновые сапоги с загодя приготовленной брагой, в которую для крепости были брошены табачок с медным купоросом, и тоже помянули победу революции. Настроение сразу поднялось, словно угнетенный пролетариат на борьбу с царизмом. Захотелось если не хлеба, то зрелищ.
— Братва, бега устроим? — заорал один из мужиков, жилистый баклан (то есть осужденный по 206 статье, хулиганке) с кликухой Ветродуй. — Пидоров давай сюда, так их растак!
Ладно, сказало — сделано. Согнали педерастов, содрали с них штаны и, вставив каждому в фуфло кому сверло, кому отвертку, поставили конкретную задачу — добежать до финишной прямой, проходящей у конца цеха. Победителю — конфетка, утратившему инструмент — дисквалификация, сошедшим с дистанции — пиздюлей. Делайте ваши ставки, господа! Итак, на старт, внимание, марш. Победил, как и ожидалось, Золотой Орфей — круглый матерый педерастище. Что ему отвертка — он в своем фуфле пачку чая удерживает без труда…
Однако забегом и тотализатором дело не ограничилось — захотелось большего. Взбудораженные брагой и видом голых ягодиц, молодые крайне возбудились и начали пидоров хватать, активно мацать и тут же чешежопить. Ах, какая шоколадница![17]Ах, какой аргон![18]Только вдруг случилось непредвиденное — Нюра Ефименков вдруг окрысился и вместо того, чтобы в жопу дать, принялся раздавать тумаки всем тем, кто оказался поблизости. Причем грамотно, с боевыми криками, размахивая руками и ногами, как в кино. Ветродую в шесть секунд сделал яйца квадратными, Муссолини и Махно вынес напрочь скулы, а Лупоглазого Шкворня как пить дать отправил на больничку — вон лежит в отключке, совсем никакой, тихий, бледный, хорошо еще не холодный. Потом чертов этот пидор заорал, весь затрясся и слинял в неизвестном направлении, словно наскипедаренный. В натуре пидер — заварил кашу и в кусты. Ну дела…
Вобщем когда приехал Андрон, за огромной, выструганной на заказ рамой к монументальному полотну «Ленин читает правду», в цеху было суетно — стоял кипеш (шум), стонали раненые, кое-кто не в силах остановиться все еще чешежопил шквароту. Этакая предпраздничная суета.
— Нюра! — сразу заорал Андрон, как только узнал подробности, и тут же обозвал себя в душе падлой, сукой и пидором. — Юрка! Юрка! — Сплюнул, выругался и побежал искать его. Другие найдут — убьют.
Работа у Ефименкова, как и положено для пидера, была шкваротная — вычищать из банок в целях экономии тары остатки солидола, смешанного с нитролаком и аллюминиевой пудрой. На соответствующем рабочем месте — в углу теплоцентра, в облаках пара, вонючих испарений, в компании крыс. Хоть и тепло, но не светло, и если мухи не кусают, то комарья — тучи.
— Юрка! Юрка! — Андрон спустился по кривым ступенькам, морщась, окунулся в плотный полумрак, пошлепал по зловонным, пахнущим болотом лужам. — Юра, Юра!
Никого, только сырость, одуряющая вонь, груда вычищенных банок да истошное шипение пара. Будто потревожили змеиное гнездо. Что-то уж больно громкое…
«Странно», — Андрон прислушался, сглотнул и, сердцем чувствуя, что кончится бедой, пошел на шум, в самый дальний угол. И вдруг остановился и закричал — резко, протестующе и обреченно. В углу на крепкой, в палец толщиной веревке висел Юрка. Бритая голова его странно скособочилась, ноги в стоптанных, не по размеру, говнодавах казались косолапыми, несоразмерно большими и до кома в горле жалкими. Он слюняво улыбался — всем своим раззявленным беззубым ртом. И похоже, счастливо…
Эх, Юрка, Юрка… А повесился он на кронштейне, поддерживающем проложенные вдоль стен магистрали — тот прогнулся, трубы просели, и из щелей во фланцах вырывался пар и горячая вода. Задорно так, фонтаном… Веселенький Петергоф, такую мать.