Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Напрашивается уточнение: так, вроде бы в любой реалистической литературе чувствуется жизнь? Да. Но чувствуется – не значит присутствует. Образцы современного реализма – во многом искусная имитация. Не потому, что писатель ставит задачей обман читателя, а потому что понимает реальность вовсе не такой, какой она на самом деле является, реже – когда призывает реальность оттенять и подчеркивать выдающуюся личность самого автора-главного героя. Но в обоих случаях в итоге получается «самопровозглашенный» реализм – искусственно (пусть часто и искусно) смоделированная жизнь. На самом же деле настоящая жизнь – совсем не обязательно реализм, он лишь один из возможных инструментов, в котором работает и Карвер. Но в некоторых образцах фантастики и иных смежных жанрах жизни больше, чем в собственно реализме. Дыхание жизни всегда мрачно, но это не намеренный мрак «самопровозглашенного» реализма, не сгущение красок ради «проверки героя в сложных обстоятельствах» или решения эффектных художественных задач. Это полумрак, для которого обязательно присутствие света. Даже находясь «в аду», персонажи Карвера не идентифицируют происходящее с ними как нечто «адское», то ли не находя в себе сил, то ли привыкши, а их собственный внутренний ад, в тех редких случаях, когда речь может о нем зайти, размазан таким тонким слоем, что лишь слегка отличается от обычного, слегка замедленного восприятия действительности.
Милли, скажите, вам никогда не хотелось быть кем-то другим или не быть вовсе, то есть вообще не быть?
Она воззрилась на меня:
– Нет, со мной такого не было, нет, никогда. И потом, – вдруг мне не понравилось бы, и что тогда?
Карвера вполне можно назвать оптимистом: он подает мрак и свет как неразрывное целое. Порою кажется, что одно вырастает из другого, или нечто проецирует свет, или пробуждает его, но на самом деле это не две стороны одного и того же, а слипшиеся, проникшие друг в друга до сцепления атомов состояния – настолько, что являют собою даже не единое целое, а просто одно. Копируя Карвера, можно подхватить его «грубые приемчики» – цинизма в рассказах хватает, – можно создать картину бессмысленной жизни «среднестатистического» человека, каким он представляется писателю (все тот же «самопровозглашенный реализм»). Но очень сложно воссоздать это течение самой жизни, составляющее суть карверовской прозы, в котором все, что низвергает человека и его же возвышает, изначально равно, и все существует одновременно, непрерывно, в каждую секунду бытия. Наконец можно ввести радикальные и грубые приемы, как делает Карвер однажды: у молодой семейной пары умирает сын. Но и выпутываться из них нужно так, как Карвер: мало что в мировой литературе способно сравниться со сценой из «Маленькой радости», где измученных родителей под утро кормит хозяин пекарни, готовивший для мальчика праздничный торт.
Современная литература открещивается от типажей Карвера, ей интересны пассионарии и «креативщики». На жизнь, в которой еле теплится что-то, видимое только при ближайшем рассмотрении, как на ультразвуковом экране, необходимо обращать внимание в первую очередь не тех людей, которые живут так же, а тех, благодаря чьему равнодушию и замкнутости в собственных узких задачах такая жизнь возможна. В сегодняшнем мире жизнь этих людей огорожена со всех сторон, будто гетто; из нее никому не выбраться, но и в нее никому не проникнуть. Карвер показывает, что именно здесь, в этой кажущейся не-жизни, еще сохраняется то, что можно назвать подлинной жизнью – внутри человека, в брошенном им слове, в случайном жесте. Представители других социальных миров здесь принципиально не встречаются ни в качестве главных героев, ни как случайные свидетели – они не заглядывают сюда. И даже писатель – казалось бы, совершенно нетипичный для «вселенной Карвера» типаж – мгновенно убивает интригу, вызванную своим появлением, возвращая повествование в привычное русло:
– Вы упомянули в письме, что бросили работу, чтобы была возможность писать.
– Да, это так, – ответил Майерс и отхлебнул из чашки. <…>
– Правда? – спросил Морган. – Вот это да! И что же вы сегодня написали, позвольте спросить?
– Ничего.
Другая сторона – читатели – вполне соответствует:
– Я книги больше не читаю. У кого на них есть время? Кому охота во все это вникать? – сказала она, помешивая кофе. – Да кто вообще эти книги читает? Ты вот читаешь?
Я покачал головой.
– Ну кто-то же ведь должен их читать. На витрины посмотри, сколько там книг, да еще эти клубы. Кто-то точно читает, – сказала она. – Только кто? Ты таких знаешь? Я – нет.
Некоторые из персонажей Карвера еще могут позволить себе слово «негр», хотя уже испытывают ощутимые проблемы с курением («Мне кажется, скоро мы с тобой останемся последними курильщиками в Америке» – «Затравили нашего брата»). И не важно, что у них нет айфонов и социальных сетей, эти рассказы читаются так, будто происходят сейчас, что косвенно подтверждает бессмысленность новых коммуникаций: в сверхкоммуникационном обществе человечество стало максимально сегментированным за всю историю. Появись у этих людей сотовые, им не о чем было бы говорить по ним, появись фейсбук – нечего в него писать. Нет такой силы, которая могла бы связать их с миром, где существует что-то еще, где что-то по-настоящему происходит. Это читатель знает достаточно о внешнем мире, и имеет возможность сравнить. Такие сравнения не навязываются и, кажется, не занимают Карвера, но при чтении они неизбежны.
Тем удивительнее и ошеломляюще, когда прорывается настоящая жизненная драма – сквозь поток болтовни ни о чем, необязательные мелочи и шум неосмысленных действий, которыми под завязку набиты рассказы (Так, в одном из них вялотекущий сюжет прерывается постоянными звонками женщины, которая упрямо их повторяет и просит позвать к трубке незнакомого человека). Этому удивлению немало способствует расстановка рассказов в книге – не стану говорить «от слабых к сильным», скажу так: структурированных по усилению эффекта. Что, кстати, почти совпадает с хронологией их написания. Если вначале читатель наблюдает один лишь шум непрерывных бытовых