Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Письмо матери, которая боится собственного сына, ставшего губернатором: теперь ей кажется, что он за ней следит. Пытаясь продать машину подороже, жена спит с будущим владельцем. Расходящаяся пара вспоминает, как все начиналось:
И я тогда думала, что вот и мы будем такими же, когда состаримся. Несуетливыми и уверенными в себе. У нас будет свой дом. И к нашим дверям будут приезжать люди.
Старики попадают в аварию, и пожилой муж, весь перебинтованный и прикованный к койке, просит повернуть его лицо, чтобы он мог видеть жену: «старый пердун чуть не умер от того, что не смог посмотреть на эту чертову перечницу». Эту историю рассказывают в числе прочих на обычном вечере двух компаний, посреди того, что можно назвать пустым трепом, хотя и на обозначенную тему («о любви»), но с неизбежным возвращением к привычной болтовне о мясе, крекерах и джине.
Мужчина описывает слепому, заехавшему погостить к нему в дом, собор («Предположим, мне угрожает какой-нибудь маньяк, который говорит: либо опишешь, как выглядит собор, либо умрешь») и начинает его рисовать, чтобы незрячий сложил впечатление о соборе по движению руки. В процессе слепой просит закрыть глаза… Взрослый сын отказывает матери в просьбе подарить ей радио, «маленький такой приемничек» – радио мне не по карману, пишет он.
Но ведь это вранье! <…> Радио было мне вполне по карману. <…> Ну сколько оно могло стоить? От силы сорок долларов. Я мог бы послать ей радио по почте. Мог бы попросить кого-нибудь в магазине сделать это за меня, чтобы самому не суетиться. Ну или вообще мог послать ей чек с запиской: «Мама, вот тебе деньги на радио». <…> И что дальше? А дальше – она умерла.
Деля ребенка, разводящиеся муж и жена каждый тянет его в свою сторону, схватив за руки, пока отец вдруг не решает с силой дернуть на себя:
Вот так все и решилось.
Но не будь «живого гула», этого непрерывного роения жизни, окутывающего события, вокруг которых построил бы все повествование любой другой писатель, все эти ходы не воспринимались бы. Магистральная история в большинстве рассказов обрамляется необязательным, казалось бы, разговором: ее рассказывают парикмахеру, коллеге на работе между делом, приятелям на пикнике. Рассказанная история почти всегда содержательнее праздной болтовни, которой плотно укутана, но автор не задерживает на ней читателя и снова атакует словесным роем рассказчиков этой истории и ее слушателей. И в том, как они проживают, прочувствуют и в конечном счете заговаривают историю – не меньшая ценность для Карвера. Его рассказ – это рассказ о рассказе; вступление и заключение, характерные для такого жанра в далеком прошлом (предположим, некто садится в кругу слушателей и говорит: а теперь я расскажу вам; закончив, встает и уходит или же долго сидит и молчит), становятся вровень с самой историей, а в большинстве случаев и вытесняют ее. Проза Карвера – о том, как люди проживают, в значении перемалывают, все, что угодно – от сущих пустяков до того, что в литературе принято считать высокой трагедией. Да и сама она – не из той прозы, что читают, если подразумевать под чтением развлечение ума, а из той, которую проживают.
Применительно к прозе Карвера не избежать слова «сентиментальный» – несмотря на то, что проза эта в некоторой степени зла. «Сейчас август. Моя жизнь скоро изменится. Наверняка», «Так они и стояли – обняв друг друга. Прижались к двери, будто прячась от ветра, и старались прийти в себя», «Они смеялись. Прижались друг к другу и смеялись до слез, а все остальное – холод и то, куда он должен был уйти в этом холоде – их не касалось, по крайней мере в тот момент», «Впервые в жизни я не находил слов. Потом я собрался с духом и сказал жене: «В последний раз, когда ты надевала эту шляпку, на ней была вуаль, и я держал тебя под руку. Ты была в трауре по матери. И на тебе было темное платье, не то, что сейчас. Но туфли были те же самые, на высоком каблуке, я помню. Не оставляй меня, пожалуйста», – попросил я. – «Я не знаю, что буду делать.»«. Сложно представить, чтобы у кого-то при чтении этих моментов в соответствующих рассказах не «сжалось сердце», как вполне могли бы сказать персонажи Карвера. Это состояние – застывшего, пойманного мгновения, особенно ценно в его прозе. Как вспышка, как качнувшийся фонарик в темноте.
Что рассказать? Краткое объятие, а потом они вместе уходят в дом. Свет на крыльце остается гореть. Потом о нем вспоминают, и он гаснет.
Именно этих вспышек не хватило единственной экранизации Карвера – трехчасовому (!) фильму «Короткий монтаж» с Энди Макдауэллом, Дженифер Джейсон Ли, Тимом Роббинсом и Робертом Дауни-младшим. Режиссер Роберт Олтмэн переснял рассказы точь-в-точь, слово в слово, но все то, что делает их подлинным искусством, оказалось выхолощенным: фильм получился пустым. Еще в одной ленте, «Бердмен», есть довольно длинный эпизод, в котором ставят пьесу по рассказу Карвера о «пердуне и перечнице». Актеру, который пьет джин, вдруг заменяют его на воду, и тот в ярости крушит декорации:
– Все должно быть по-настоящему. Это Карвер! Он расплачивался за каждую написанную страницу своей печенью.
Видимо, таков подлинный писатель – его сложно экранизировать. Он предельно прост, но в этой простоте есть неуловимое, неконвертируемое в другой формат.
Один из рассказов Карвера называется «И вот еще что». Так говорит в финале рассказа уходящий из дома отец и муж:
Эл Ди сунул насессер под мышку и взял чемодан. Потом сказал:
– Да, и вот еще что…
Но что именно – он так и не смог придумать.
По большому счету, жизни, которые проживают люди, подобные персонажам Карвера – это некий довесок, необязательное дополнение к мировой истории на любом ее этапе и в любой стране: и вот еще что… Карвер – значимый писатель, в большей или меньшей степени известный на существенной части земного шара, но его не назовут определяющим или обязательным для мировой литературы, как бы ни хотелось с этим спорить. В его прозе нет Холокоста, шизофрении, особого детства, литературного «мокьюментари» и прочего мейнстрима, что, по всей видимости, и объясняет отсутствие писателя в списках крупных премий.