Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда в стране грянула перестройка, Толя вдруг начал мечтать о военной службе в Афганистане.
— Вот приду я в военкомат, — заявил он мне как-то уверенно, — и там прямо с порога скажу: «Хочу, мол, отдать свой интернациональный долг».
Не помню, как я воспринял это странное заявление. Скорее всего, просто удивился ему, так как, несмотря на юность своей головы, уже осознавал, что служба в Афганистане крайне опасна и совсем не мотивирована. Я не мог представить себе цель, ради которой попадают в плен и гибнут наши ребята в этой далекой и пустынной, словно Марс, стране. Не уверен, что и сами «афганцы» до конца осознавали свою «миссию». Крайне загадочно в официальных речах об Афганистане (в основном траурных) выглядело слово «долг». Я хорошо понимал, что если проиграю бугаю Булкину рубль в «трясучку» и не отдам куш, он мне разобьет нос, а может, даже вышибет зубы. Поэтому, чтобы не стать его должником, я с ним никогда и не играл. И обходил этого опасного человека за версту. Но к Афганистану я имел еще меньше отношения, чем к Булкину. Но при этом я чему-то (или кому-то) должен был отдать некий интернациональный долг. К слову сказать, в комсомол меня так и не приняли. Наверное, за задумчивость.
К счастью, попасть Толе на войну не удалось, так как вывод советских войск из Афгана начался за два года до вступления нами в пору призывного возраста. Толя вообще в армию не попал, потому что, едва ему стукнуло восемнадцать, его упекли в колонию за какую-то нелепую кражу. А потом, дуплетом, он получил второй срок за подобное, столь же бессмысленное преступление. И когда я его случайно встретил на улице, уже в начале 90-х, и спросил, как, мол, у тебя обстоят дела с армией, Толя, монументально улыбнувшись, ответил:
— Какая армия, Вова? У меня же три судимости и две ходки. Таких в армию не берут.
Где-то ближе к середине девяностых, когда по чеченским ущельям потекли реки крови, а на кладбищах бывших советских городов начали появляться роскошные захоронения павших «братков», мой товарищ снова «присел». Теперь уже надолго. Видимо, украл что-то по-настоящему ценное. Лишение свободы — штука страшная, особенно если срок «мотается» в наших лагерях (об этом много написано и сказано), хотя…
Именно забор с колючей проволокой не дал попасть моему корешу в мясорубку девяностых. И его возраст, и его безбашенный темперамент, и его физические данные (крепкий здоровяк метр девяносто пять — косая сажень в плечах плюс пудовые кулаки) — все это предоставляло ему льготное место в армии «одноразовых» бандитов-беспредельщиков, то есть пропуск на кладбище. Он мог бы сгинуть в этой бойне, устроенной передельщиками собственности, не получив даже мемориального памятника. Но судьба смилостивилась над Толей, оградив его от свободы, которая оказалась гораздо хуже неволи.
Там, за решеткой, он оброс нужными связями, понабрался в каком-то смысле ума-разума, то есть повзрослел. И вот в конце 90-х, «пересидев» все лихие времена, он вышел в новую жизнь, можно сказать, зрелым, образованным человеком. А ведь многие похожие на него ребята пали ни за что. Все они погибли глупо, просто потому, что «сорвались с катушек» от новых открытых «возможностей». Сколько тысяч моих ровесников не дожили до своего тридцатилетия, утратив всякие ориентиры? А вот в лагерном сообществе, построенном на понятиях «расписных», оказывается, было больше моральных принципов, чем в «джунглях» мира свободных девяностых. Иными словами, в лагерном бараке закон имел бо́льшую силу, чем на воле. Вот такой парадокс. Хотя парадокс ли? Известно, что по традиционным воровским понятиям убийца — фигура низкого ранга. Ниже убийцы — только насильник и растлитель. С другой стороны, по понятиям нуворишей 90-х киллер — специалист, в общем, уважаемый. Куда более уважаемый, чем какой-нибудь карманник или медвежатник. Правда, это уважение не мешало зачастую «убирать» киллеров сразу после выполнения ими заказа.
Профессиональные преступники старой закалки старались не пачкать себя кровью. А вот от новых русских бандитов «смердело трупами» сильно. И аромат никаких «Kenzo» и «Gucci» не мог перебить этого смрада. Кроме того, у матерых советских уголовников имелись определенные принципы, а у молодых отморозков их не было совсем. А человек без принципов уязвим. Уязвим прежде всего потому, что ему нельзя доверять. Ведь через тех, кому нельзя доверять, можно, не задумываясь, перешагнуть.
Конечно, Толя — человек, покалеченный жизнью. Разумеется, он хлебнул лиха. Бесспорно, он — не ангел. Но чаша беспредельной звериной подлости, насколько я понимаю или надеюсь на это, его миновала. Он никого не убил и не «заказал». И не отмывал потом душегубства щедрыми пожертвованиями церкви и сооружением мемориалов своим жертвам. Слава богу, он выжил и не потерял человеческого облика.
Теперь уголовники старой школы, этакие синие от татуировок сектанты, похоже, доживают свой век. Новая техника слежения, должно быть, поставила точку на их ремесле. Еще раньше исчезли с лица земли бандиты-отморозки 90-х. И те и другие мутировали в новую, еще более опасную генерацию. Нынче слово «преступность» все больше употребляется с приставками «кибер» и «гипер». Короче, ушли в прошлое и малиновые пиджаки новых русских, и «малины на хате» старых уголовников. А Толя остался. Чему я лично очень рад.
Москва
Девяностые… Нас спрашивают: какими они были? Прежде всего они были эпохой перемен. Помните песню из фильма «Мэри Поппинс, до свидания!» 1983 года: «Он придет, он будет добрым, ласковым, ветер перемен!» Действительно, приближение перемен ощущалось во всей атмосфере предыдущих лет — его чувствовали и взрослые, и те, кто в 1990-м только закончил школу. Но когда песенка звучала в эфире сама по себе, в отрыве от фильма, лично мне, как и моей ровеснице-жене, эти строчки всегда казались непростительно наивными. Чтобы что-то изменилось всерьез, ветер перемен должен был стать ураганом. А ураганы добры и ласковы не бывают. Случается, правда, как в сказке Волкова, например, они приносят что-то хорошее тем, кто попал в их буйные объятия. Но в любом случае тот, кто оказался на пути торнадо, не может после этого остаться прежним, таким, как был.
И еще, пожалуй, для большинства тех, кто встретил девяностые в сознательном возрасте, это была эпоха падения: падение идеалов, падение авторитетов, падение нравов — и ощутимое падение уровня жизни.
Фактически, самые яркие воспоминания из тех, что появляются при упоминании о начале 90-х, связаны именно с «хлебом насущным». Нет чтобы с политическими событиями — ведь тогда, в 91—93-м, ломалась и вновь устанавливалась политическая система; не со свободой — даром что многие кругом и те, что лет на десять помоложе и лет на двадцать постарше, до сих пор уверяют, что именно то время было настоящим глотком свежего воздуха; и не с массовой культурой — хотя еще до 1995 года побывали у нас, например, многие популярные музыканты, которым прежде и мечтать не приходилось о выступлениях перед российской аудиторией, и тогда же было основано, например, большинство существующих по сей день телеканалов… хотя что они показывали, что продвигали, это уже другой разговор. Но нет, все-таки в первую очередь всплывают как раз «гастрономические» картинки. Может быть, дело в том, что в советское время продукты — основные, не самые «дефицитные» — были доступны в Москве практически всегда, и на их вкус и качество жаловаться не приходилось. И по сравнению с этим пустые полки в магазинах и талоны, как в военные годы, воспринимались как катастрофа.