Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И в этой жизни, кто уроки ее воспринял, сделал выводы соответствующие, неминуемо, неизбежно становится Вечным Жидом. Как Жид Жида вас, Александр Проханов, приветствую и желаю всех благ.
Наше знакомство состоялось, когда мне исполнилось четыре года, а дед после смерти бабушки Надежды, умершей за год до моего рождения, успел жениться, прожить в новом браке столько, чтобы жена новая Зоя, не помню отчества, на его площади прописалась, прописала и взрослого сына, дед же оказался ни при чем.
По сути бездомного, деда доставили в Переделкино, и все пожитки его составляли книги. Не библиотека — куда там! — разрозненные, кое-как сброшюрованные издания, перевязанные веревками по стопкам. Вот именно их, спустя годы, таможенники в Шереметьеве мне будут, как контрабанду, швырять.
Плеханова, серийные, копеечной стоимости, выпуски из «Библиотечки марксиста». Дед их в Москву из сибирской ссылки привез. И вот разложил в комнатенке на даче, вроде как очень довольный.
Довольный всем и всегда — такая черта была в нем ключевой и запомнилась всего отчетливее. Никогда ни на что он не гневался, голоса не повышал, принял как данность и осуждение сына, не простившего измены памяти своей матери: инициатива в переселении деда к нам принадлежала моей маме.
Я долго считала, что именно этот конфликт лег в основу их с папой размолвки. Не ссорились, но практически не разговаривали. Причем, если папа когда и вскипал, дед стойко хранил невозмутимость. Дожил до девяноста одного года, ослепнул, но «Полтаву» чесал наизусть. И не только «Полтаву».
Общение с ним могло дать куда больше, чем я взять пожелала. Никто ведь меня не вынуждал принимать чью-либо сторону в его разногласии с папой. Между тем, не задумываясь, да и не способная в те годы к подобным раздумьям, я признала папину правоту во всем — на том основании, что люблю его больше.
Дед и этот разрыв принял к сведению, не выказав никакого огорчения.
Натыкаясь на меня в коридоре, удивлялся: Надя? Как выросла… Все та же улыбка, в неизменной приветливости граничащая с полной бесчувственностью. С революционным прошлым, тюрьмой, ссылкой, нрав деда как-то не стыковался. По моим представлениям он не стал бы бороться ни за что. Или я ошибалась?
Он был классический идеалист, что по-житейски выражалось в упрямстве, маскируемом как бы рассеянностью, отвлеченностью. Потребности свои личные свел до такого мизера, что, как разъясняла мама, позорил нашу семью и, прежде всего своего сына.
Действительно, срывы, хоть и редко, случались, и папа ну чуть ли не со слезами умолял: «Смени костюм, вот тебе мой, а этот — в помойку!» В ответ, по контрасту, сдержанно, мирно: «Да ты, Дима, не нервничай…» Уж не издевался ли? Нащупав, чем сына уязвить, доставал тут его планомерно, методично. «Что люди скажут?!» — по маминой формулировке. И — что ли в отместку? — с проворством, при его возрасте удивительном, успевал-таки припрятать протертые до дыр штаны. Старческое слабоумие проявлялось у него исключительно вот на этом участке. Читал по-немецки и по-французски, а по-английски со словарем.
Позорить же нашу семью он мог только в двух случаях: когда вывозили его за пенсией, которую он сразу же клал на сберкнижку, и в кремлевскую поликлинику, для профилактики, где он обслуживался как член семьи.
Эти выходы в свет, от силы раз в месяц, сопровождались, а, точнее сказать, сказать предварялись буйными сценами. Сын за отцом гонялся, чтобы под душ его затащить, а уж мама и домработница Варя с чистым бельем подстерегали. Вот-вот уж настигли, и вдруг уворачивался с бесовской улыбкой: у себя запрется, и что тогда — дверь вышибать?
Можно сказать, родители с обеих сторон представлены были родственниками, друг друга достойными. По маминой линией — откровенной дурехой бабусей, охорашивающейся постоянно, кокетливой, как институтка, а по папиной — дедом, сбрендившим в сторону прямо противоположную. Опорки, в которых он шаркал, изношены были до такой степени, что превратились уже в изделие, будто выполненное по заказу для персонажей из пьесы «На дне».
Ван-Гог создал из подобной обувки шедевр, так и названный: «Башмаки».
Между тем одетый как оборванец, дед лицом оставался не только благообразен, но утончен, аристократичен. Высоколобый, светлокожий, в очках с овальными стеклышками, тогда устаревшими, но после, спустя эдак лет семьдесят, снова вошедшими в моду. Усы, бородка, как ни странно, холеная.
Когда насильно его таки впихивали в папин костюм, каким еще молодцом смотрелся! Сидя рядом с шофером в казенной «Волге» был ну просто неотразим.
Но помимо причуд у деда имелся и крупный и уже непростительный недостаток: откровенное ничегонеделанье, неучастие ни в чем.
На пенсию вышел, ни дня не промедлив. Врач-дерматолог, с опытом ссыльно-сибирским, где сифилитики толпами к нему стояли, и он их вылечивал — верю! Есть доказательства. В малолетстве у меня самой случилась экзема.
Сквозь забинтованные запястья желто, зловонно сочился гной. К каким только знаменитостям не таскали! Но очередной светила, вторя прочим, заключал: все это на нервной почве.
Каково это было слышать, оскорбления такие! В благополучии, холе — и «нервная почва»: откуда?! Но язвы все больше воспалялись. Воображаю, как ужасалась моему будущему мама, суеверно, как ей было свойственно, казнясь: за что!
От отчаяния, наверно, обратились к деду. Он тогда уже в нелюдимость погрузился. Целыми днями что-то читал, затворившись. Даже к столу общему не выходил. Домработница взывала: Михаил Петрович, откройте, обед несу! Дед, вроде как не дослышивая, переспрашивал: что-что? И отодвинуть задвижку-шпингалет не торопился.
Из кельи его несло затхлостью. Пяти-шестилетней удавалось еще на диване сбоку пристраиваться, где он среди книг возлежал, но их становилось все больше, неприятный запах усиливался, да и надобность в моих посещениях постепенно отпала.
Хотя от напасти экземной именно он меня избавил. Процесс излечения стерся, но результат налицо: болячки те детские никогда больше не возобновлялись. Но признательность деду тоже растворилась, и удержался, напротив, укор: действительно, эгоист. Знания, способности, как скупой рыцарь, запрятал, отгородившись от всех.
К таким выводам я, правда, пришла, не без подсказки мамы.
Ответственность за наше воспитание в ней не умолкала никогда. Любая мелочь в ее изложении получала нравоучительную окраску. Я всем советам ее внимала с раскрытым ртом, и ставши взрослой, и уже выйдя замуж. Что вовсе не значит, что я им следовала, но выслушивала с наслаждением. И готова бы слушать теперь, маму мою, иной раз наивную, склонную к упрощением, но и к прозрениям тоже. Округлив небольшие, с жемчужным блеском глаза, понизив голос для большей выразительности, она выговаривала: самое страшное, Надя, безразличие, ко всему, ко всем.
Дед в такую готовую схему укладывался. В последний раз мне пришлось с ним соприкоснуться, когда неуспехи мои в математике достигли черты уже роковой: пересдача грозила, чуть ли не второгодничество. Тут и припомнилось, что в Харьковском университете дед первых два курса на математическом факультете проучился, откуда был вычищен за неблагонадежность.