Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но во всем том, что он делал, было столько драйва, жила такая всесокрушающая энергия и жажда свободы, что публика благодарно откликалась и на медитативные этюды в «Лысой певице» по пьесе Эжена Ионеско, и на бодрый комикс по «Преступлению и наказанию», где действовало сразу пять Раскольниковых, и на причудливый коллаж из классических текстов в спектакле «Две женщины», составленный по произведениям Тургенева, Беккета, Софокла, Платона и других.
Принцип театрального коллажа в какой-то момент так увлек Могучего, что свой знаменитый уличный перформанс «Пьеса Констатина Треплева „Люди, львы, орлы и куропатки“» он весь составит из чеховских знаков, кодов и шифров. Там будут и обязательные три сестры, и самовар с чаем, который нужно пить, пока рушится судьба, и Лопахин, бегающий с топором, и дымящийся вишневый сад… Правда, в отличие от шумных и брутальных действ «Формального театра», к которым он успел при-учить зрителей, «Пьеса» получилась скорее нежной, мечтательной и печальной. Без внятного начала и очевидного финала, как бы постепенно растворяющегося в левитановских сумерках и замирающего под стук колес проносящихся невдалеке электричек.
— Мы делали то, что нам нравилось. Сами и смотрели. Не нравится, что делают другие, — сделай сам. Это самый конец восьмидесятых. Никто не мог помыслить всерьез, что можно организовать собственный театр. Ни к какой тусовке я не принадлежал, никто меня особо не продвигал. Всегда сам по себе. Но «Формальный театр» быстро обзавелся своим кругом поклонников и зрителей. Попасть на наши спектакли было довольно трудно. Не в последнюю очередь потому, что играли мы в самых неожиданных, непривычных для театра местах. У нас не было своего помещения. Точнее, оно было, но очень далеко и довольно неудобное. А нас тянуло в центр. Нам надо было выживать. Мы играли то в здании Мухинского училища, то в театральном музее, то в каких-то лифтах, то на заброшенных складах. Если честно, я не люблю слово «эксперимент», но все, что мы тогда делали, было вынужденным экспериментом по освоению нового театрального пространства. Тогда через нас прошла вся запрещенная литература: Беккет, Ионеско, Гротовский. Все абсурдисты, все сюрреалисты… Мы вгрызались в них с таким голодным рвением, будто хотели за два-три сезона наверстать десятилетия нашей немоты и вынужденного неведения. Это был ликбез для переростков, которыми мы тогда себя ощущали. У нас и в мыслях не было становиться модными. Более того, считалось, что модным быть стыдно. В эти годы мы прошли через разные опыты, течения, увлечения. Всерьез и надолго погружались в тайны парапсихологического театра.
— А кто больше всего повлиял?
— Огромное влияние лично на меня оказал Анатолий Васильев и его театр. Я даже пытался к нему поступить в Школу драматического искусства. Но после многочасовых собеседований, затягивавшихся порой до утра, он так меня и не взял. Что я тогда почувствовал? Я был убит. Лежал на полу в комнате своего друга и не мог пошевелиться. Жить было незачем. А потом подумал, что это тоже хороший опыт. Васильев первый мне преподал урок: не балдей от себя, а то потом будет очень стыдно.
Вообще у этого большого человека в черной бейсболке оказались, почти как у Лопахина, нежная душа и тонкие пальцы. При всем своем космополитизме и любви к западному театру Могучий — очень русский режиссер. Это было заметно уже в его ранней «Школе для дураков» по прозе Саши Соколова — почти бессловесном, вибрирующем, мерцающем скрытым сиянием действе. И в спектакле «Между собакой и волком», будто бы собранном из разного помоечного старья, которое душит и давит, заставляя персонажей низко пригибаться к земле, не давая свободно вздохнуть и увидеть голубое небо. («Этот спектакль — мои разборки с Россией, — скажет Андрей. — Образ страны, с которой я взаимодействую — именно так, под низким потолком, где все постоянно скрючены, будто заглядывают в окошко кассы».)
И много позднее в одном из лучших своих спектаклей — «Два Ивана» по гоголевской «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», который он поставит в Александринке — он снова вернется к проклятым русским вопросам «что делать?» и «кто виноват?».
У него там зрители сидели на сцене, заваленной мятой бумагой разных прошений, жалоб и судебных отчетов. Из телевизоров в однотипных квартирах главных героев неслось нескончаемое «Лебединое озеро», а на фоне бархатных лож бывшего императорского театра высился одинокий дачный сортир. Действие периодически замирало, чтобы под музыку струнного оркестра вступал хор с бессмертным гоголевским воззванием: «О Русь, куда несешься ты? — Не дает ответа!» И у Андрея Могучего, похоже, его тоже нет. А что есть, спрашиваю я его сейчас? Что для него самое главное в жизни?
— Люблю жить. Люблю жизнь. Люблю, когда интересно, когда мне любопытно и все внове. Иначе зачем тогда все это? (Обводит рукой пустую комнату с афишами на стенах. — С. Н.) Причем интересно мне не только в драматическом театре. Были раньше и цирк, и балет с Дианой Вишневой в Мариинском, а уж церемоний, разных открытий и закрытий — не счесть. Театр — вещь одноразовая. Он не существует вчера, и его не может быть завтра. Театр только про сегодня и сейчас. На наше несчастье, теперь появилось видео — главный развенчатель мифов и легенд, но всегда можно свалить вину на оператора или плохое качество съемки. Видеозапись — это все-таки не театр.
Назначение Андрея Могучего на пост художественного руководителя Большого драматического театра было из разряда странных министерских причуд. Но для себя он воспринял это как некий художественный акт, который надо отыграть в традициях большого стиля. С одной стороны, конечно, чистая авантюра. Подумать только: где он, Андрей Могучий, сокрушитель театральных устоев и бездомный формалист, и где самый прославленный театр в СССР? С другой стороны — дико крутой вираж, в который если не вписаться, то наверняка сломаешь шею.
На встрече с труппой он скажет историческую фразу, которую ему потом часто припоминали: «Все произойдет медленно и не больно».
— А как было на самом деле? — спрашиваю я.
— Все было быстро и очень болезненно, — грустно смеется Могучий.
Одна из главных проблем заключалась в том, что раньше с БДТ у него никаких лирико-интимных отношений не было. То есть он, как и все, восхищался «Историей лошади», аплодировал «Хануме» и «Мещанам». И да-же был немного знаком с Диной Морисовной Шварц, главным советчиком и завлитом Товстоногова, которая и посоветовала Могучему поступать на режиссерский. Но обо всем этом он рассказывает без романтического тремоло в голосе, как-то очень буднично и спокойно. Особенно по контрасту с монологом про Алису Фрейндлих.
— А самого Товстоногова видели?
— Видел два раза, на банкетах.
— Но не смели подойти…
— Нет, конечно. Сидел в углу. Зато запомнилось, как он входил. Всегда со свитой. Все тут же замолкали. Он не шел, а буквально вплывал, как океанский лайнер, которому тесно в любом порту.
И вот теперь каждый день Могучий проходит мимо его бронзового бюста в фойе, общается с его актерами, которые застали Г. А. в силе и славе. Время от времени сталкивается лицом к лицу с его зрителями. Они постепенно уходят. Но они есть. Старая ленинградская гвардия со сменной обувью в полиэтиленовом пакете. Я видел, как в гардеробе БДТ дамы переобуваются в принесенные вечерние туфли на каблучках. Как мужчины поправляют галстуки перед зеркалом и придают своим лицам торжественно-гордое выражение. Как потом они ходят по кругу в фойе, чинно раскланиваясь с другими парами. Это ведь тоже Театр! Уже почти исчезнувший, смытый волнами нового времени, почти ушедший в песок и пепел, но здесь он чувствует себя на своей территории. Еще может встрепенуться и даже выдать какую-нибудь дерзкую колкость, не щадя честолюбия худрука.