Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Этой вставкой в произведение, очевидно обреченное на невнимание со стороны большинства его почитателей, Бальзак, подобно возводящему храм средневековому каменщику, оставляет зримое свидетельство своего секретного посвящения в таинства. Даже не передохнув, он тут же, словно специально указывая на высокую важность этого места, упоминает «Божественную комедию» Данте – мистический словесный храм, хранящий великую розенкрейцеровскую тайну Средних веков. Однако почему он прибегает к следующей весьма странной формулировке? «В „Божественной комедии“ у Данте, быть может, была какая-то смутная интуиция этих сфер, которые начинаются в мире скорбей и поднимаются кольцеобразным движением до самых небес». Это утверждение озадачивает меня. Почему «смутная интуиция»? Автора ужаснула дерзость Данте? Или это недавнее влияние «Будды Севера», как он называет Сведенборга? Несомненно, Бальзак прекрасно знал произведение Данте. В «Изгнанниках», последней части трех сочинений, образующих «Le Livre Mystique»[150], он описывает эпизод из жизни Данте, случившийся во время его пребывания в Париже при посещении лекции, прочитанной в старом Коллеже Четырех Наций знаменитым Сижье, «самым известным доктором мистики и теологии Парижского университета». Но, возможно, настоящий ключ к «смутной интуиции» заключается в том, что следует за изложением теории ангелов, а именно в рассуждении о роли любви. Для Ламбера, говорит Бальзак, «чистая любовь, такая любовь, о которой мечтают в юности, была встречей двух ангельских натур. Поэтому ничто не могло сравниться с тем пылом, с каким он мечтал встретить ангела-женщину. Кто лучше, чем он, мог внушить и чувствовать любовь?» Как ни странно, хотя Луи Ламберу предназначено встретить любовь и быть любимым как раз таким в точности ангельским созданием, какое он искал в мечтах, но союз двух сердец трагически оборван, и Луи лишается предмета своей любви. Недолгий промежуток между появлением «Луи Ламбера» и «Серафиты» имеет не только естественный характер, вызванный художественным вызреванием замысла. Скорее, как мне кажется, это разница во времени (бесконечной длительности или краткости) между одним воплощением и другим. Как человек, Луи не завоевал права жениться на ангеле во плоти. Его сумасшествие, которое начинается как раз накануне свадьбы, поначалу напоминает, скорее, добровольную ссылку в чистилище в порядке подготовки к еще более высокому союзу, который грядет, когда Луи, перевоплощенный в Серафиту-Серафитуса, решается на брак с Небесами. «Случайное разделение наших двух основ» – одна из фраз, которой пользуется Бальзак, описывая патологическое состояние Луи, – известно индийцам и тибетцам, и причины, вызывающие его по их мнению, значительно отличаются от научных объяснений, предлагаемых нам психопатологией. Каталептические состояния, обозначившие внезапный переход Луи от «чистого идеализма… к самой обостренной чувственности», были так же знакомы Бальзаку, как эпилептические припадки, описанные Достоевским. «Экзальтация, в которую его привело ожидание величайшего физического наслаждения, еще более усиленное целомудрием тела и силой души, наверное, и дала толчок к кризису, ни причина, ни следствия которого неизвестны», – говорит Бальзак. «Необыкновенно было только то, – подчеркивает он выше, – что у Луи до этого ни разу не было приступов этой болезни, хотя к ней предрасполагали и его привычка к экстатическим состояниям, и сущность владевших им идей». Об этом, конечно, Бальзак мог говорить, не опасаясь опровержения, поскольку исходит из своего личного опыта. Тот, кого в возрасте четырнадцати лет вернули к родителям блуждающей в ночи сомнамбулой, достаточно компетентен, чтобы описывать связь между экстазом и каталепсией. Луи Ламбер говорит: «Глубокое размышление, всепоглощающий экстаз… это, быть может, каталепсия в зародыше». Произнесено это было в ходе обсуждения любимой у них с автором темы, ведь, как пишет Бальзак, эти двое «страстно увлеклись каталепсией».
Тем не менее, что действительно поразительно, по моему мнению, сам Бальзак с ума не сошел. Очерк патологической дегенерации Луи Ламбера – это в действительности история того, как Бальзаку удалось избежать этой опасности. Наделенный поразительной витальностью, он сумел неким образом сохранить «связь с разумом» при помощи все той же «невидимой и неразрывной нити». Но по всей логике судьбы и обстоятельств он должен был, подобно своему двойнику, погибнуть. Это классическая судьба гения в современную эпоху. Лишенный материнской любви, которой требует чувствительный и не по годам развитой ребенок, изолированный, подобно прокаженному, в воспитательной колонии Вандомского коллежа, не признанный воспитателями талант, подолгу просиживающий в одиночном заключении в башне, ни с кем не общающийся, кроме своего воображаемого двойника, испытывающий все ужасы шизофрении, – удивительно, что Бальзак вообще выдержал это испытание. Его история имеет тройной смысл. Обычный ребенок кончил бы сумасшествием или психозом. Многообещающий гений преобразил бы свои страдания в художественное творчество (имеется в виду полное собрание сочинений), характерное только для искусства западного мира, то есть искусства, являющегося одновременно данью неуничтожимому ангелу в человеке и пророчеством судьбы, уготованной людям, чья культура основана на угнетении и подавлении самых высоких человеческих типов. В Луи Ламбере погиб ясновидец, а в лице Бальзака выжил художник. Но утрата оказалась невосполнимой. Даже обретение сотоварища, другого ангельского, подобного ему существа, не могло бы уберечь от смерти лучшую часть Бальзака. В конце книги, обсуждая судьбу Луи с его престарелым дядей, автор подбирает слова тщательнейшим образом. Не была ли болезнь Луи, спрашивает он, «следствием его исключительно мощной натуры? Если он действительно жертва еще не обследованного во всех отношениях кризиса, который мы называем „безумием“, я готов считать причиной всего страсть. Занятия Луи, образ жизни, который он вел, довели его силы и способности до такого напряжения, что тело и дух его не выдержали бы и самого легкого дополнительного возбуждения: любовь должна была или сломать их, или поднять до необычных проявлений, на которые мы, быть может, клевещем, именуя их, так или иначе, без достаточного понимания. Наконец, может быть, он увидел в наслаждениях брака препятствие на пути совершенствования своих внутренних чувств и своего полета через духовные миры».
Зная жизнь Бальзака, как мы ее знаем, разве не следует предположить, что подобное стремление к совершенству, вкупе с безудержной страстью, и воспрепятствовало ему познать радость супружества? Истина в том, что это стремление боролось с самим собой, изводя Бальзака. Луи, хотя и целомудренный юноша, поддается своей чувственной природе. Бальзак, тоже способный на великое целомудрие, поддается своей неумеренной страсти к власти и признанию. В то время как Луи Ламбер поддается, так сказать, дьяволу, пренебрегая физической частью своего существа, Серафита, которая, как я намекал ранее, может считаться последующим воплощением этого странного существа, торжествует над демонами любой формы и вида! Серафита знает зло; Луи пренебрегает этим знанием. Луи Ламбер не демонстрирует ни желания, ни ненависти – в лучшем случае он испытывает негодование, молчаливое презрение к своим гонителям. Вместе с Данте, беря знакомый пример, мы пересекаем каждый круг Ада и знакомимся с каждой формой зла. Это – бесстрашное и разумное решение, позже развитое поэтическим гением Блейка. Оно включает приятие, полное приятие каждой фазы жизни. Только таким образом существует или может существовать любая эволюция по спирали, инволюция или деволюция. Этот путь один и тот же для Господа и для человека, для растения или звезды. Бальзак никогда полностью не принимал жизни; он боролся, как мы знаем из бесконечных историй о нем, во-первых, со сном, средством восстановления, во-вторых, со смертью, тайной, которую он стремился объять. Мучимый страстью и желанием, он представляет собой, подобно Бетховену, само воплощение беспокойного, смятенного духа. Своей жизнью он отрицает собственную философию: она расщепляется и тонет, налетев на рифы антагонизма, заложенного в Бальзаковом естестве. Он пишет о Луи Ламбере – тот, мол, дошел даже до того, что «чуть не сделал самому себе ту операцию, которой Ориген приписывал возникновение своего дарования»[151]. Только когда Бальзак воспринял глубокое значение кастрации и осознал действительную природу гнездящегося в нем конфликта, он смог представить себе создание более развитое, существо, обожженное огнями соблазна, которое он назвал Серафитой, по-настоящему соединяющее в себе мужскую и женскую половины, единство, в котором добро и зло сбалансированы таким образом, что становится возможным реальный переход в более высокое бытие. Придя к столь возвышенной концепции сущностной природы человека, Бальзак совершает прыжок в будущее к осознанию принципа, на доказательство которого может понадобиться не одна тысяча лет, но который несомненно верен и неизбежно осуществим. Подобно Достоевскому, Бальзак предвосхитил ту рассветную эпоху, когда человеческая природа претерпит кардинальные изменения в самой своей сути; у Лоуренса, возвестившего о пришествии эры Святого Духа, было подобное же ви́дение. Ту же идею астрологи связывают с веком Водолея, в который мы вступили, согласно некоторым из них, примерно в момент рождения Бальзака и который, в свою очередь, совпадает со временем действия в «Серафите». «А вокруг, – говорит автор в заключении книги, – пылало во всем своем великолепии первое лето нового века». Но «внутри» семя еще только росло, пробиваясь к жизни, – семя будущего, которое ныне представляется таким черным, но в котором человек обретет спасение благодаря своим собственным усилиям. И Лоуренс, и Достоевский, и Бальзак придают особую важность творческим усилиям человека. В них и в их ви́дении будущего мира торжествует Христов дух. Спаситель умер, кричат они, да здравствуют Спасители! А спаситель человечества, как известно каждому творческому духу, – это человек.