Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У вас есть бужоле? — спросила мама.
— Нет.
— А бордо?
— Извините.
— Зина! — посмотрел на маму с укоризной дядя и тут же — официантке: — Принесите ей стакан — чего есть, что-нибудь подешевле, мне сто пятьдесят грамм водки, а ему, — показал на меня, — тоже чего-нибудь…
Официантка повернулась ко мне:
— Что будете пить?
Первый раз в жизни ко мне так обратились — на «вы», именно в этот день, действительно, день был не из обыкновенных, это чувствовалось во всем, даже в этом, и я ответил:
— Водку.
Официантка будто не услышала.
— Чай, кофе, сок, минеральную воду? — перечисляет.
— В таком случае — ничего, — отвечаю.
Официантка пометила у себя в блокноте и еще спросила:
— Какие закуски?
— Павел, — сказал дядя, — ты выбрал? — и опять швырнул глянцевую бумагу.
Все смотрели на меня; долго не думая, я ткнул пальцем и прочитал.
— Что? — удивилась официантка, а мама засмеялась.
Я повторил. Мама засмеялась громче, и люди, которые только что поднялись на крышу, мужчина и женщина, не зная причины, тоже нехотя улыбнулись; лишь дядя Эдик нахмурил брови, а я готов был расплакаться.
— Виноград с селедкой? — переспросила официантка.
— Что? — удивился я и наконец понял. — Нет, — прошептал, — не виноград, а винегрет.
— Что еще?
Я молчал. С меня было достаточно. Дядя Эдик сказал хрипло:
— А на закуску, — наморщил лоб, — на двоих нас, — показал на маму, — на двоих плавленый сырок.
Официантка не удивилась и спросила:
— Какой? У нас несколько видов.
— Самый дешевый, — сказал.
— Все? — спросила официантка и, не дожидаясь ответа, перешла к другому столику.
— Что еще скажешь, Эдик? — спросила его мама.
— Что? — не понял он ее.
— Ладно, — сказала она.
— Зина, — сказал дядя и сразу одним ее именем выразил очень много, после чего не нужно вспоминать прошлое.
Я опять подумал, как хорошо сейчас, но так долго нельзя думать, и улыбка на лице у мамы растаяла — ее лицо вытянулось, и она вздохнула, повернувшись ко мне.
— Не молчи, пожалуйста, — попросила. — Скажи хоть что-нибудь…
Я, конечно, смутился — особенно от ее «хоть что-нибудь», и не знал, куда девать руки.
— Опять еду к бабушке, — начал я и не знал, как продолжить, взял тогда со стола соломенную тарелку, предназначенную для хлеба, но хлеба в ней не оказалось, и я надел тарелку на голову вместо шляпы.
В это время пришла другая официантка с подносом, я смутился еще сильнее, почувствовал, что покраснел, горю, и снял с головы тарелку, опустил ее опять на стол и стряхнул крошки с волос на скатерть.
Официантка подала винегрет с селедкой, дяде Эдику — стакан с водкой, маме — бокал вина и еще плавленый сырок, затем положила в соломенную тарелку несколько кусочков хлеба.
Дядя взял стакан и, откинув голову назад, так что волосы взметнулись, выплеснул содержимое себе в глотку, а когда официантка спустилась на первый этаж, открыл чемодан, где хранилась недопитая бутылка, налил еще и вытащил курицу.
Тут появилась другая официантка, подошла к зонту, под которым целовались мужчина и женщина, и начала с подноса выставлять на стол тарелки, рюмки, стаканы, — наконец подошла к нам и заявила, что нельзя приходить со своими продуктами.
Дядя Эдик ел курицу и с полным ртом пробубнил официантке:
— Хорошо.
Она возмутилась:
— Не хорошо, а я позову директора!
— Отлично, — повторил дядя и опрокинул еще рюмку, затем выбросил кости в сторону не глядя.
Я прислушался и поднялся. Подошел к краю крыши, взялся за перила одной рукой и с куриной ножкой в другой склонился и вниз головой продолжал ее грызть, потом швырнул вниз… Вернулся: у столика стоит мужчина с табличкой на пиджаке, говорит что-то задумчиво маме, и я вижу: дядя Эдик заснул сидя: голова откинута и рот раскрыт.
— Это вы ему скажите, — показывает на дядю мама. — Я здесь ни при чем. И мальчик — ни при чем, — повернулась ко мне. — Что там? — спрашивает.
— Собаки, — говорю.
Мужчина подошел к дяде Эдику и потряс его за плечо:
— Товарищ.
Из горла дяди стал доноситься легкий, едва уловимый свист.
— Товарищ! — обратился мужчина погромче, но дядя Эдик даже не пошевелился.
Мама прошептала мне в ухо:
— Поплачь, пожалуйста.
И я заплакал. Тогда мужчина ушел, а она, когда я еще ревел, специально, чтобы я перестал, спросила:
— Ты любишь собак?
— Да, — не открывая глаз, пробормотал дядя Эдик; солнце сияло ему прямо в лицо, и сквозь ресницы блестели слезы.
Я вскочил и зацепился ногой за ножку стула.
— Куда ты? — испугалась мама.
Стул упал, а я сбежал по ступенькам со второго этажа вниз, к выходу, выскочил на улицу и повернул сразу в переулок. Навстречу какая-то задрипанная корова среди роскошных особняков. На боках у нее кора и — на хвосте. Прошла, даже глаз не скосила. Почему — одна и куда — одна? Зачем? Ну и жара здесь. Вытер пот со лба и дальше бегом. Ни одного человека, только дворцы, а вот — последний.
— Куда ты? Назад! Иди назад! — кричит мама вдогонку.
Оглянулся. Мама отстала. А, испугалась коровы. За последним особняком ни одного дерева дальше. Ни одного камня. Ни ручья, ни лужи. Ничего.
Бежит за мной — не она, а тот мужчина, с которым она шагала на мосту под ручку, и я понял, что ошибся: это и есть дядя Жора. И он не понимает, как хочется побыть ОДНОМУ В ПУСТЫНЕ, как важно остаться одному пусть на минутку. Я скатился с холма и лежу, смотрю в небо. Небо блекло-голубое, и на нем белое солнце, а земля желтая и от солнца раскалена; боюсь, что одежда моя сгорит.
Встал и повернул назад. Дядя Жора на холме у последнего дома. Увидел меня, остановился. Поднимаюсь к нему. Что-то надо сказать. Говорю:
— Почему она одна и куда пошла?
— Мама? — спрашивает.
— Корова, — говорю.
Выпал снег, но совсем немножко — на тротуарах его растоптали, остались одни следы от сапог и ботинок, след на следе, и так несколько раз — и от снега ничего; только там, где не ходят и не ездят, он сверкает на солнце.