Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день он вернулся домой поздно вечером. Своих не предупредил, было ещё слишком рано, когда исчез. Прошёл со стадом с десяток километров и с непривычки подустал. А на обратном пути вечеряли в Хендехоховке, у очередников. На столе обнуружился самогон свежей выгонки, яйца, жаренные на сале, горячая отварная картошка и квашеная капуста. То есть ничего лишнего, кроме того, что было нужно для счастливой жизни после трудового дня на свежем воздухе. До лекарственных свойств глины в тот день не дошло, потому что говорили о другом. Пасли и говорили… А потом снова говорили и продолжали пасти. Фрол неспешно затеял рассказ о жизни, о том, почему стал пастухом, и что корова, какая ни есть, лучше человека, а если совсем по справедливости, то так: хорошая корова лучше плохого человека. Её и жальче, и сказать она не может, хотя всё понимает, и гадости не сделает, хотя могла б по силе своей и мощности рогов. А на деле разве что боднёт чуток, когда совсем ей от человека невмоготу сделается. А человек он по самой природе своей подлый, недобрый и словом сказать может. И делом сделать. И делает. А если гадость удумает, то боднёт не впрямую, а сноровит исподтишка, обманом, и в отличие от скотины — с хитрой пользой для самого только себя, а не для всех других.
— Потому и пасу, — подытожил Фрол первый день совместного труда с бывшим шпионом, — что она мне родней, скотина эта, чем люди нынишния. Чем власть. Власть мне пеньсью не положила, забыла — сказала, ты, Фрол, для сибя пас, а не для Родины, не для колхозу. Вот и иди с деревенских своих пеньсью собирай, а на Родину не рассчитывай. Не заслужил ты от ней благодарности своим трудом. Всю жисть единоналичником прожил, так и дальши живи, как жил. О как! От так и живу… — Он присел на траву, свернул самокрутку из газеты, сыпанул махорки. Кивнул Джону: — А тибе звать-то как? Имячко есть аль как?
Джон задумался на мгновенье, но затем решительно ответил:
— Иван. Иван я. Ванёк. Так и зови.
Фрол затянулся и выпустил из себя едкий дым:
— Так вот, Вань. Обидилси я на их тогда, когда пенсью не дали. И подумал, уеду от их насовсем. В Америку какую-никакую. Иль ишшо дальше куды. С глазьев долой. Штоб насовсем. Ни знать и ни ведать боле.
— В Америку? — удивился Джон. — И что бы ты стал там делать, Фрол?
На этот раз удивился сам рассказчик:
— Што делать? Как ето, што? Так пасти, што ж ишшо-та? У них там чаво — пасти некова, што ль? Коров нетути? Али трава не растёть? — Он снова глубоко затянулся и выпустил через нос две вонючие струйки. Лицо его при этом продолжало оставаться задумчивым и слегка отрешённым. По всему было видно, что в новообретённом им Иване он нашёл полновесно благодарного слушателя. — Теперя глянь. Дале размышляю. Ну, приехал я туды: со стадом, пущай, определилси, с куревом с местным, с всем прочим по моему труду. И чаво? А ничаво! Ни наших, жижинских, там никаво, ни хендехоховских ни единаво. Ни с Боровску с самово тожа ни живой души ни будить. Пустынь получаетси? Пустынь натурально! И ишшо. С коровами с ихними я как обчаться стану? Они ж по-нашему ни бум-бум? Куды ж я такой нигодный при их буду? Они ж кушать ни так стануть, телиться им опять же плохо без разговора мово. Вес нагуливать. И первач каков у американцив энтих не ведомо. Можить, крепши нашева, а можеть, ни крепши. Опять непонятка выйдеть. Короче, решил, не уеду. Тута остануся. Дома. И осталси.
— И когда же ты к такому решению пришёл? — осторожно спросил Харпер, так чтобы по случайности не задеть больной стариковской струны. Тот почесал голову:
— Дак, в годи у тридцать втором, можить, иль третьим. Как выслуга сделалась по годам, а пенсью не дали.
— Это что же, — в недоумении прикинул Джон, — получается, тебе лет за восемьдесят уже?
— Навроди таво, — угрюмо согласился пастух, — я в сорок первом пошёл к им, говорю, на войну пойду, немца воевать, а они говорять, иди отсюдова, старик, не путайси под ногами. Без тибя тошно. Ну, я обидился, вернулси. Стал тута немца ждать, чтоб гада своими руками душить, Ганса проклятова. А энти, корневищенские, с Хендехоховки, собралися да порешили, што пусть Ганс идёть, всё лучши будить, чем наши гадюки коммунярския. И председателя свово загубили, прибили на месте собранья таво. Я хотел яму помочь, откачать через дыхало, а мине не дали, отогнали, говорять, пусть сдохнить лучши, кровопийца. А как война та окончилася и зажили опосля все миром, я жалезно для сибя порешил: от ежель ишшо когда война получится промеж кем и кем, так я уж на её вовсе не пойду, дажи проситься ни стану. Пропади они все пропадом, х…й им всем, и тем и энтим! — Он сунул самокрутку в землю и поднялся: — Идём, солдатик, нам ишшо половину обратную делать. А за голову свою ни бойсь, я тя вылечу, глина, она живая, она как мать тибе, сам почуишь…
Этот длинный день получился для Джона Харпера тяжёлым в физическом смысле, но и удивительно наполненным и благотворным. Чего такого необычного вдохнул в него этот зажившийся на белом свете дремучий русский пастух, Харпер не очень понял сам. Но явственно осознал другое: он, Джон Ли, сын сэра Мэттью, хочет пойти на выпас ещё. Завтра. И, возможно, потом. Вполне возможно, и послезавтра. А вообще ничего необычного в этот день не произошло, кроме набравшейся усталости; но усталость эта была особенной, какой-то удивительно мягкой, безболезненной и даже, пожалуй, приятной.
Беспокоиться Триш начала, когда отец не вышел к завтраку и не появился позже. Кровать его была аккуратно застлана, по старой лагерной привычке; больше никаких следов его не обнаруживалось. Юлик тоже отсутствию тестя немало удивился, но предложил тревогу пока не объявлять, а дождаться вечера, когда ситуация, возможно, прояснится сама собой. Она и прояснилась к десяти часам вечера в виде изрядно подвыпившего тестя-отца и совершенно счастливого Ирода.
— Вы не поверите, я ушёл с Фролом, на весь день, — язык у Харпера заметно заплетался. — И мне это понравилось. Завтра тоже уйду. И буду пасти. Потому что хорошие коровы лучше плохих людей. И… потому что здесь вам не Америка. Вот так! — и прямиком отправился к себе, в избу-пристройку.
Юлик ошалело глянул на жену. Та удивилась не меньше мужа.
— Ты что-нибудь понимаешь?
— Кажется, твой отец потихоньку начинает оживать. — Юлик почесал у виска и присел на скамью у забора. — Всё же мы, как народ, непобедимы. Если деревенский пастух уводит у нас из-под носа английского аристократа, пасёт с ним коров и под финал приключения напаивает самогоном, то это означает лишь одно — русский дух неистребим. А мог бы ещё и покрестить, к примеру. Или денег одолжить. Или подарить корову. Или убить в порыве гнева. — Он улыбнулся и притянул Тришку к себе. — Или сам покончить самоубийством у него на глазах. Чтобы получить достойного свидетеля неудавшейся жизни. Видишь, сколько у нашего народа вариантов? На каком остановимся?
Триш покачала головой:
— Я думаю, это неспроста. Что-то в папе произошло. Внутри него. Долго ждало своего часа. И прорвалось. Потребовалось другое пространство. Новое. Совсем неизвестное. Тут всё, мне кажется, собралось: и лагерь, и мама, и мы с Приской. И ты с Гвидоном. И Ирод. И Ницца… Всё вместе. Вся его жизнь. Только не та, которая должна была стать его собственной. А та, которая получилась чужой и незнакомой. Страшной. Которая не должна была случиться. Но случилась. Понимаешь меня?