Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сам Гвидон за прошедшие годы внешне почти не изменился, разве что обрёл некую медлительность и даже степенность, отчего его длиннорукость и сухощавость стали более заметны — вся его неспешная фигура теперь задерживалась в кадре чуть дольше прежнего. В этом же году обоим стукнуло по сорок одному, оба уже не первый год ходили в мастерах. А ещё раньше, в пятьдесят восьмом, Гвидон, на излёте тридцатипятилетия, как молодой ещё скульптор, успел отхватить премию Ленинского комсомола, за бюст маршала Толбухина. После этого о нём заговорили уже всерьёз. Под это дело выплыли из провинциального небытия и боровские «Дети войны», о которых прежде вообще мало кто знал. Оказалось, памятник вполне мог стать резонансным событием. Он и стал — с опозданием на годы, но тут же был оценен, сфотографирован во всех видах и включён в лауреатский каталог. О скульпторе-фронтовике Иконникове написали. Сначала — так, обзорно, что, мол, Иконников овладел стилем, обрёл своё неповторимое лицо, доказал умелость и вкус. Затем — прицельно, с искусствоведческим фундаментом, филигранно выложенным в «известинской» статье самим Тимофеем Горяевым, известным художественным критиком и мастером пера. Тот поначалу прошёлся вообще, по горизонтали, зато ближе к финалу медленно, но с крепким градусом, повёл статью вверх, на устойчивый подъём, закончив словами, что скульптор-фронтовик Гвидон Иконников сделался мастером, причём с большой буквы. Отсюда и «Волга», взятая на лауреатский гонорар. В МОСХе к Гвидону отношение было скорей честно-хорошее, нежели предполагающее оттенок лёгкой зависти, — мастерскую не просил и в очереди на неё не стоял, хотя и мог бы. Да и получил бы наверняка, если б проявил настойчивость. Похожим образом складывалось и у Шварца. Тот тоже не лез на рожон, просьбами не утомлял, запойным не был, а как член выставкома при МОСХе работал исправно и непредвзято. В общем, оба были не суки и не сволочи и оба, каждый в своей секции, числились в порядочных и способных. Правда, в удачливости Иконников, пожалуй, опережал Юлика. Отчасти успокаивало то, что Гвидон, как бы ни сложились их отношения, вряд ли бы позволил себе меряться талантами с результатом в собственную пользу, даже в семейных разговорах с Приской, не говоря уж об общих знакомых и друзьях.
В отличие от Триш, через пять учебных сезонов Присцилла, как и было договорено, оставила благотворительные уроки в детдоме и целиком переключилась на переводческую работу. К тому времени в хозяйстве Клавдии Степановны уже появился штатный педагог по иностранному языку, и таким образом всё получилось по-честному: без обмана, угрызений совести и сопутствующей порчи настроения. Тем более что теперь ей было чем заняться — у Иконниковых росла собственная дочь, требующая при своём неуёмном темпераменте немало внимания и заботы. Триш тем не менее продолжала преподавать. Причём в дополнение к основным урокам по сольфеджио, теории музыки и инструменту начала вести хор, раз в неделю, по воскресеньям. Юлик морщился, но терпел, хорошо, к сожалению, понимая, из каких молекул сделана его жена, и что любой разговор на деликатную тему пойдёт не на пользу их отлаженным отношениям, а приведёт к тому, что Триш обидится и замкнётся в себе. А этого он позволить себе не мог. Основная же проблема состояла в другом и была весьма болезненной. Как они ни старались, Триш не беременела. Шварц обследовался в Москве, она — в Лондоне. По части репродуктивной функции всё было хорошо у того и другого, без патологий и отклонений. Правда, Юлик и проверяться-то не хотел: не было смысла — то ли четыре, то ли пять абортов на его памяти, которые он и оплатил, и пережил, пребывая ещё в свободной жизни, в полуподвале на Октябрьской. Но всё же сходил, ревизовал здоровье по мужской части, для очистки совести. Результаты похода совесть очистили, но дети всё равно не получались.
— В вашем случае это скорей всего просто неудачная лотерея, — пояснила врач-гинеколог в лондонской клинике миссис Патриции Харпер-Шварц. — Ждите своей очереди и по возможности просто старайтесь не нервничать, если, конечно, уверены, что с вашим супругом всё в порядке.
Такие визиты, несмотря на выявившуюся бесполезность, Триш совершала каждый раз по приезду в Лондон, где они с сестрой регулярно проводили месяц в году, вокруг Рождества, живя в маминой квартире. Почти ежедневно, так или иначе, навещали деда. Старый Мэттью ещё скрипел потихоньку, но уже, в общем, доскрипывал. В шестьдесят четвёртом ему исполнилось восемьдесят девять, и это было предельно много даже для английского аристократа. Все, как и сам он, это хорошо понимали. Необходимую помощь по уходу за стариком взял на себя «Harper Foundation», и в результате особых проблем с бытом и медициной не возникало. Но девочки знали, что дед всё равно скучает безмерно, скучает и плачет порой. Догадывались по тому, как смотрит на них, как гладит своей сухой стариковской рукой их прохладные ладони, по тому, как прорываются внезапно из него отдельные неуклюжие слова и как он тут же обрывает себя на полуслове, не доводя до жалости и сочувствия к себе.
Сына сэру Мэттью увидеть было не суждено, здесь он иллюзий не питал. Но появления в Лондоне внучек трепетно ожидал перед каждым Рождеством. Просил обустроить в доме ёлку, загодя беспокоился о подарках для обеих, как и тогда, в счастливые далёкие времена, когда все они, с Норой и Джоном, укатывали в Брайтон и вместе готовили рождественского гуся, а потом Джон нарезал гусиную грудку слоями и клал всем по тонкому лепестку, для того чтобы в наступающем году каждому из них досталось по кусочку счастья, любви и удачи.
Они всегда привозили очередное письмо от Джона, и дед перечитывал его по нескольку раз на день. Не знали, правда, о чем Джон писал отцу. Упомянул ли хоть раз, что пасёт коров в русской Жиже? Обе полагали, что нет, иначе Мэттью непременно начал бы расспрашивать их, что же отец на самом деле имел в виду. Но старика интересовали совсем другие вещи, и это означало, что в своих письмах Джон не ставил отца в известность о таком своём интересном начинании. Сэр Мэттью подолгу рассматривал свежие фотографии жижинских домов, вглядывался в лица Гвидона, Юлика, Ниццы. Отдельно, когда оставался один, всматривался в фотографию Джона, помещённую в фигурную в рамку на столе, брал её в руки, грел в ладонях, то приближая, то удаляя от глаз…
Затем писал ответ. Писал долго, каждый раз тратя на это от недели до двух. Текст сочинял неспешно, с отцовской рассудительностью, стараясь хоть как-то, тщательно выисканными словами, скомпенсировать горький настой от многолетней разлуки. Тайно Джоном гордился и не сомневался ни на миг, что всё совершённое его сыном сделано правильно, достойно и на благо людей. И никогда его сын Джон Ли Харпер не стал бы убийцей. Кто бы и как бы этот факт ни интерпретировал. Письмо вручал в последний день пребывания внучек. И всегда этот день был самым тяжёлым, потому что, как ему казалось, прощальным. Знали об этом и девочки. Понимали прекрасно, чувствовали, что именно недоговаривает дед. Знали, но ничего поделать не могли. Москва уже давно и необратимо перетягивала: там был дом, семья, отец, привычные заботы. Здесь они были в гостях. У деда. У покойной мамы. У самих себя, у своей прошлой жизни. И к Новому году всегда возвращались в Жижу, чтобы встретить его вместе с мужьями. Триш, как правило, возвращалась с запасом новых нот, Прис — с очередным договором на перевод русской классики.