Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня у нас административное наказание обычно не идет дальше штрафа или 15 суток ареста. А при царе оно представляло собой год «предвариловки» и три года в Сибири, между прочим, без суда, просто по постановлению полицейских властей (хотя надо сказать, что это было результатом т. н. Исключительного положения или «Положения о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия» от 14 августа 1881 г., которое просто «забыли» отменить, и оно действовало вплоть до октября 1917 г.). Как говорится, почувствуйте разницу. Это, кстати, объясняет стремительный отъезд В. И. Ленина за границу – рецидив грозил ему ограничением или лишением прав состояния, а значит, мог лишить его возможности участвовать в революционной борьбе.
Осужденные с потерей «прав состояния», даже дворяне, получали, что называется, по полной программе – от порки, кандалов и каторги до смертной казни (например, декабристы или петрашевцы), не говоря уже о потере прав на собственное имущество, собственную жену и собственных детей. Это говорит о сословности не только всего законодательства, но и пенитенциарной системы, построенной на сословной избирательности прав, а значит, и избирательности в строгости применения наказания.
Для нас это настоящий парадокс. Он показывает противоречивость не только социальной и правовой системы Российской империи, которую никак не могут осилить современные исследователи, но и политической, поскольку даже парламент не был парламентом в полном смысле слова. Он был лишь вывеской, формой сословной демократии. Так же как и капитализм, при всей своей «всесословности» она имела место только внутри отдельно взятых сословий, что, конечно, не имеет никакого отношения к западной демократии, к западной системе парламентаризма, к их капитализму.
Как говорил М. А. Волошин, видимо, вторя К. П. Победоносцеву, парламентаризм – чисто национальное явление, присущее только англо-саксонской расе. «Примененный к континентальным государствам парламентский строй не представляет никакой прелести. Система политических выборов является сложным отбором, в котором выживает наибестыднейший, наинаглейший, наиадвокатнейший».[439]
Поэтому «буржуазная» революция, прихода которой в начале ХХ века ждали в России чуть ли не со дня на день, явилась миру в форме до сих пор неосознанной сословно-анархической стихии, а не буржуазно-демократического парламентаризма. Ее движущие силы – солдаты, даже юридически принадлежали сословию сельских обывателей (ст. 8 «Свода законов о состоянии»), они не были ни рабочими, ни «буржуями». Целей особых у них никаких не было, просто «долой войну», «бей офицеров» и все, т. е. анархия. Хорошо известно, что анархия вообще, а в данном случае особенно, выступает как антипод власти, которая в просторечье маркируется как «они». Не случайно противопоставление «мы» и «они» стало главной мыслью, главной идей, охватившей массы в феврале 1917 года.
В свое время лауреат Нобелевской премии Ф. А. фон Хайек отмечал, что на этих противопоставлениях построено любое групповое сознание, объединяющее людей, готовых к действию. Мы бы добавили – людей социально мобилизованных в саморегулируемую локальную систему (СЛС) с высокой кумулятивной стоимостью, так как процесс социальной мобилизации протекал в армии. При этом анархия произрастала именно из принадлежности к группе «мы», потому что, как говорил Хайек, «действуя от имени группы, человек освобождается от многих моральных ограничений, сдерживающих его поведение внутри группы».[440]
Эта идея, полагаем, всегда жила в русском народе из-за сословного деления общества. По воспоминаниям председателя Государственной думы двух созывов М. В. Родзянко, «разделение Государственной власти и общества было так велико, что уже после учреждения Государственной Думы тогдашний министр земледелия Кривошеин в одной из своих речей, произнесенных в Киеве на агрономическом Съезде, указывал на прискорбное для дела деление русского общества на мы – правящие сферы и они – все остальное население вне этих сфер».[441]Но реализовалась эта идея как социальный факт только в условиях жесточайшего кризиса (да простит нас академик Ю. Н. Пивоваров), порожденного империалистической войной. Освобожденная от оков закона голодными бунтами и солдатским мятежом, она превратилась в генератор нового социального права, отличного от права государства.
На первый взгляд это может показаться странным – революция разрушила всякое право, кругом хаос, беспредел, никто никому не подчиняется. Питирим Сорокин называл такое состояние «угасанием рефлексов повиновения».[442]Но мы сегодня знаем, что социальное поведение человека не может объясняться только рефлексами. Огромный вклад в понимание механизмов рефлекторного приспособленческого поведения внесли работы академика П. К. Анохина по разработке теории функциональных систем. Мы же в данном случае говорим не о физиологии и даже не о психологии, а о социальном факте, о том, что каждый из нас обладает правом на жизнь, которое получает при рождении как своеобразное приданое от общества. А социальные факты, по словам Э. Дюркгейма, не только качественно отличаются от фактов психических; у них другой субстрат, они развиваются в другой среде и зависят от других условий.[443]
В нашем понимании в условиях жесточайшего кризиса право на социальную жизнь отдельно взятого индивида, как часть фундаментального социального факта, подверглась существенному давлению, направленному на еще большее понижение его стоимости. Это давление, если говорить абстрактно, оказывала война. А если говорить конкретно, то под действием неотложных и неустранимых требований фронта государство буквально «прессовало» производительные силы с целью выжать из них как можно больше ресурсов, сил и средств. Что в действительности стало повышением степени мобилизации низшего сословия, которое и без того находилось в состоянии экономической мобилизации еще с 1861 года.
Во многом это совпадает с известным выводом Ленина о том, что буржуазия «сплачивает, объединяет, организует пролетариат».[444]Только мы называем это социальной мобилизацией, которую проводила сословная буржуазия.