Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Твоей красоте не нужна похвала, потому что она сама хвалит мир и Всевышнего. Так ведь и свечой нельзя осветить солнце, ибо источаемый ею свет тонет в его лучах.
– Воистину, войдя, ты из девицы сотворил жену: девицей я впитывала свет, льющийся отовсюду, теперь сама источаю его.
– У меня нет меры, чтобы приложить к твоей красоте. Лоб твой низок, женственен и страшен, как у древней Кассандры, нежен и мягок, как у нее, но вместе бел, как оплавленный лед. Благородство лица узнают по щекам. У низкодушных они живут отдельной, слепой и каменной жизнью, чуждой заботам лица, и этим походят на волосы. Недаром и локоны льнут к щекам. Недаром и статуи наши саму субстанцию свою, округлость и непостыдство наготы заимствуют у щек. Щеки старцев умирают прежде лица и торжествуют победу над живым телом. Щеки глупой девы влекут в беспросветное царство жизни, не знающее ни бездн, ни границ. Твои же – как несокрушимый щит и как распахнутые ворота, как колесница царя и крылья голубя, как ограда для глаз и сами как зренье. Страшно коснуться до них и взглядом, потому что они подобны глазам.
– Ты господин, и тебе ни в чем не будет преграды. Войди же в ворота, ступи в колесницу, дотронься до неосязаемого.
– Я царский зять, ты – как дочь в доме синклитика. Весьма много положено к нашим ногам, и мы сами – у высокого подножья. Ты даришь по-царски, и я обещаю немало. Где возьмем закрома, куда бы ссыпáть дары?
– Поля наших отцов простираются далеко. Сады сбегают к Золотистой реке.
– Шум и музыка наших зрелищ достигают до неба. Красивая роспись покрывает потолки и стены. На все, что длится и простирается, я смотрю с изумлением. Мне непонятен дар тех, кто водит кистью или плектром, убедительно говорит в собрании или побеждает в беге. Слава их рождена движеньем. Как же человек может переходить от одного к другому: от места к месту, от звука к звуку, от этой мысли к новой? Что толкает его вперед? И зачем нам то, чего теперь нет? Зачем иное, когда есть – это? Ведь звук, который мы извлекли, не затихнет никогда. Мы, подержав, выпускаем время, проглатываем и выблевываем назад; повозившись, выбрасываем прочь, как обезьяна, не сладившая с орехом. Сам я не в силах сделать вперед ни шагу: это связывает меня по рукам и ногам. Никогда не надышусь воздухом этих мест, и не хватит веков прочесть первую букву в книге… И как оставлю здесь ту, что зовет меня своим мужем, а я ее – женой?
– Я люблю тебя за то, что никогда прежде не видела. Как бы я полюбила знаемое? И как бы вышла за камень, солнце или дворового верного пса? Мой возлюбленный совершенно не был прежде моей любви, он пришел ко мне из той жизни, что расстилается перед нами. Моя любовь летит вдогонку моей любви и любит в тебе мою любовь.
– Зачем же я? Чего твоя любовь ждет от меня?
– Я замираю, трепещу и жду, чтобы ты обратил ко мне священное ты нашей любви, чтобы ты – был, исполняясь крепости, и взял бы меня туда, туда, где ты – есть!
– Ты любишь и ждешь…
– Мы вечно ждем, любя. Любить и ждать у нас неотлучны. Когда возлюбленный далеко и мы в одиночестве лелеем его бесплотную память, любить и ждать бросаются в объятья друг друга. Но если он рядом, так близко, что позволено касаться его касаний и целовать поцелуи, то и тогда любить и ждать не расстаются, но делаются одно. И если мне осталось жить лишь одно мгновенье, ты возьмешь меня к себе и в нашем слепящем ты исчезнут моя постыдная слабость и твоя постылая сила. Оно будет нам навесом от дождя и укрытием от чужих взглядов, и будет площадью для народа, и мы повлечем его в гору и обратим ввысь, и так исполнится терпеливый труд нашей верной жизни.
– Но я не могу ни на шаг двинуться с места! Нам не связать между собой и двух мгновений. Река времени не течет. Мы незаконно наследуем нашим предкам, и завещания наши пишутся пустым пером. Прошлые века, теснясь, ждут своего спасения от каждого нового мига и всякий раз затевают ему пышную встречу. Мы бьем в тимпаны, дуем в рожки и шумно течем к городским воротам, но запыленный странник давно уже между нами: пройдя боковым переулком, неузнанно пристал к процессии и с недоумением следит взгляд толпы – в вечную пустоту пригородных полей, откуда никто не придет.
– Значит, горе тебе и мне! Если время – как рассыпанное зерно, и мир – как сеть рыболова, и каждый атом вселенной – как книжник, склоненный над вечной книгой, и если юноши перестанут играть в мяч, а старцы никогда не встретят себя юными, а и встретят, то, не узнав, пройдут мимо, и если из двух людей слепец тот, кто что-то видит, а видящий пустоту – зряч, тогда горе нам и позор! Потому что мы сгинем и сгнием на дне своего колодца, как мог бы сгинуть и тот, кого бросили в ров братья…
– Нет, но я хотел бы построить башню между ладонью гребца и весельной рукоятью и услышать пение внутри одного мига.
– Ты сделаешь то, к чему подвигнет тебя любовь. Потому что мудрость созерцает глубины, любовь же перемещает. Ею движутся воды и уста поэта, и она вращает шар неба.
– Так, но есть нечто, что совсем не простирается вширь, если звучит на устах, и не займет и мига, будучи записано на бумаге. Краткое слово все содержит в себе. (Снимает с себя перстень и пояс и, обернув материей, отдает ей. Она встает.) Возьми это и сохрани, и Господь да будет между мной и тобой, пока благодать его не устроит для нас что другое. (Шепчет ей на ухо сокровенное слово и уходит.)
Интермедия I
Рим. Входит император Гонорий с синклитом[1].
– …и дышат, будто загнанные псы,
Разинув пасть и вывалив язык,
Как головню из жаркой печи. Видом
Пугая лишь детей. Но лихоимец,
Развратник, вор, ослушник государя,
Нимало не смутясь, отгонит палкой
Такого гостя, разве иногда
Швырнет ему дымящийся желудок,
С издевкою примолвив: «Угощайся
Остатками того, что я украл
У твоего ж владыки». Тот и рад.