Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Себастьяна посадили, Серена выплатила наш кредит за дом, так что теперь мне худо-бедно удается справляться с текущими расходами. Толику денег дает моя художественная галерея; даже нынче, в век концептуального искусства, нормальные люди продолжают покупать картины в рамах. Раз в полтора-два месяца Серена заказывает билет в Амстердам и летит первым классом навестить Себастьяна, ее сопровождает муж Кранмер — он намного моложе ее, и все же в свои пятьдесят пять на роль юного пажа не очень-то подходит — или кто-то еще из членов семьи. Мы все в нашей семье поддерживаем друг друга как умеем. Я обычно летаю одна на EasyJet из Бристоля за четверть цены.
Я чувствую незримое присутствие Мартина, он недоволен: Хетти слишком долго болтает по телефону, лучше бы она уделяла больше внимания ему. В его семье не принято болтать. Я слышу, что он включил где-то в квартире радио, слышу, как он ходит. Что ж, он прав. Когда мужчина работает и приносит в дом деньги, а женщина нет, надо уважать его интересы, это только справедливо.
— Пора закругляться, — говорю я. — Очень рада, что ты позвонила. У меня правда все хорошо, и я думаю, тебе надо вернуться на работу.
— Спасибо, бабуля, что согласилась, — говорит она, но не кладет трубку. — Ты о Себастьяне не волнуйся, он выдержит. У него есть живопись, это такая поддержка. Помню, прабабушка сказала перед смертью, когда еще шел процесс, что в тюрьмах хотя бы нет сквозняков, пусть считает, что ему повезло.
У прабабушки Хетти, Ванды, было три дочери: Сьюзен, Серена и Фрэнсис, младшая, то есть я. И Фрэнсис родила Лалли, а Лалли родила Хетти, а Хетти родила Китти. Ванда умерла в тот день, когда Себастьяна приговорили к трем годам тюрьмы, так что у ее дочерей, хоть и тяжело переживавших утрату, появилось время и силы навещать его в тюрьме. Я вовсе не утверждаю, что она сознательно приурочила свою смерть к этому дню, заботясь о благе Себастьяна, но это было бы вполне в ее духе. Она воспитала в нас чувство долга и ответственности по отношению к родным, ради которых нужно делать все возможное и невозможное. Наша старшая сестра Сьюзен умерла от рака, когда ей еще не было сорока. Мама была стоическая личность, но после смерти Сьюзен всю жизнь жаловалась, что ей холодно. И панически боялась сквозняков.
Хетти ни разу не была в тюрьме у Себастьяна, хотя всегда расспрашивает о нем и пишет ему письма. Что ж, сначала она была беременна, теперь вот у нее грудной ребенок, и конечно Мартину удобнее, чтобы она к Себастьяну не ездила, хотя, конечно, вслух он этого не говорит. Не следует забывать о его работе в журнале и политических амбициях. На следующих выборах он хочет выставить свою кандидатуру в парламент, и зачем ему такое пятно на репутации, как сидящий в тюрьме родственник, хоть и не кровный.
— Сейчас, милый, — говорит она Мартину, — иду. Кажется, я положила ключ от машины в ящик с подгузниками. — Она прощается со мной и кладет трубку.
Себастьяну разрешаются два свидания в неделю, если в тюрьме “Бейлмер” не происходит ничего экстраординарного, и до сих пор все шло гладко. Тюремное начальство поощряет его занятия живописью. Его даже перевели в другую камеру, где можно поставить мольберт. Начальство ценит в своих заключенных творческую активность. Картинами Себастьяна можно украсить стены этого мрачного учреждения. Как-никак он член Королевской академии искусств. И еще он готовит вкуснейший карри для сокамерников в своем блоке. Никто его не изнасиловал, даже не обругал нецензурно. Надзиратели обращаются к нему “мистер Уотт”. И все равно “Бейлмер” — страшное, наводящее ужас место, где кровь леденеет от громких окриков и лязга замков, однако ведь злодеи зверствуют не все двадцать четыре часа в сутки, и если ты постараешься не попадаться им под горячую руку, когда они жаждут крови, то жить вполне можно. Так говорит нам Себастьян.
Но скорее бы он вернулся домой, где ему ничего не угрожает и где можно слушать пение птиц. Я стараюсь поменьше думать о нем. Он пишет маслом, в доме до сих пор пахнет красками, хотя скипидар в баночках из-под джема испаряется, а кисти засохли; случается, я ловлю уголком глаз какое-то движение за открытой дверью чердака и вижу его тень — что еще это могло бы быть? Я до сих пор не знала, что и живые люди могут являться как привидения, но вот Себастьяну это удается. Немного скрашивает одиночество, но я предпочла бы оригинал во плоти.
Себастьяна выбрали членом Королевской академии искусств двадцать пять лет назад, газеты рассказывали о нем в разделе светских новостей, в галерее Мальборо устроили его выставку. Он был членом Совета по искусствам Великобритании, но сейчас, конечно, нет. Продолжал писать старомодные пейзажи в рамах, когда все давным-давно это бросили. Он идеалист и романтик и потому попал в беду.
Себастьян убежден, что художник имеет право жить в том состоянии своего сознания, которое ему предпочтительно, не важно, естественное ли оно или вызвано галлюциногенами, ведь наркотики тоже дар божий. Красят же бесцветные женщины губы, чтобы стать ярче, говорит он, это в точности то же самое. Он отказывает правительству в праве отнимать у индивидуума возможность выбора. В остальном он вполне разумен и на редкость обаятелен, только не слышит меня, когда я говорю тоном моей мамы Ванды, что столь удобные убеждения вряд ли можно считать убеждениями, слишком уж очевиден в них корыстный интерес.
Себастьян, как истинный мужчина, не желает слышать неприятную правду. Он считает себя избранником Судьбы, которая подарила ему талант художника. Его адвокат назвал его парафреником — это человек с каким-нибудь одним вывертом, во всех же остальных отношениях совершенно нормальный. Доверчив он просто патологически. Он встречался со своими подельниками из криминального мира в ресторане Королевской академии искусств, считая его идеальным местом в смысле безопасности, хотя провинциальные дамы косились поверх своих пирогов и стаканов с белым вином на их дорогие, экстравагантные костюмы и с понимающим видом их обсуждали. Когда Себастьян приехал в Голландию и дружки выдали его полиции, неожиданностью это оказалось для одного только Себастьяна. Так, во всяком случае, я представляю себе произошедшее. Подробностей он мне не рассказывал. Ему было стыдно.
— Не понимаю, — говорит Мартин, — ведь ты наполовину шведка, откуда у тебя такие взгляды?
Он все никак не успокоится. Поесть он поел, но его точит неудовлетворенность, ему хочется нежности, ласки. Грудная Китти все еще спит в своей колыбельке возле их кровати. Мартин понимает, что это разумно, но лучше бы она спала в другой комнате. Иногда он просыпается ночью, хочет обнять жену, ведь это его законное право, а Хетти, оказывается, сидит и кормит Китти грудью. (Конечно, официально она ему не жена, поэтому “законность” его права под большим вопросом, и это одна из неосознанных причин его желания жениться на ней — если бы она согласилась.)
Хетти смотрит на девочку с выражением, которое ему хочется истолковать как обожание, и все же порой мелькает мысль, что скорее это изумление. Ей сейчас неудобно заниматься любовью, сочащееся из сосков молоко ее стесняет. Для женщины, которой противна сама мысль о кормлении грудью — разве она корова? — грудь Хетти производит удивительно много этой сладковатой, со слабым приятным запахом жидкости. Мартина тоже переполняет изумление. Ему вспоминается фильм об эксплуатации батраков на каучуковых плантациях в Малайзии, который он видел в детстве. В коре дерева делали надрез, и из надреза начинало сочиться что-то желтоватое, тягучее. Его тогда затошнило. Он знает, что грудное вскармливание естественно и полезно, но лучше бы Китти кормили из бутылочки. Раньше грудь Хетти отвечала на его любовный призыв, и это было прекрасно, а теперь вот только и делает, что кормит другое существо, пусть даже это существо возникло из его семени. Все, что связано с деторождением, кажется ему столь странным, что он с трудом верит, как такое возможно.