Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сразу, как закончился ливень, захотелось выйти, полюбоваться на следы его трудов, на слипшиеся ресницы одуванчиков и украшенные мелкими шарами воды иглами сосен, сверкающими позолотой закатного солнца.
Стараясь не замочить ног, я осторожно ступал по тропинке, покуда не услышал странный звук. То слизень с завидным аппетитом грыз одуванчик, сорванный для него прозрачный рукой ливня. Чисто вымытый стебель, разложенный на столе земли, казалось, испытывал удовольствие от того, с каким чувством хрустел им слизень, и было невозможно пройти мимо, не обратить внимания на эту безыскусное, какое-то откровенно детское пиршество.
— Это ты тут так громко? — Лишь для того, дабы что-то сказать, спросил я, склонившись над улиткой, лишённой лат раковины.
Слизень, свесив для удобства ус на бок, скосил на меня глаз и кивнул с набитым ртом. Он был не в силах оторваться от трапезы, и заразительное его чавканье, будь я немного бесшабашнее, не помешало бы пристроиться с другого конца стебля и составить компанию слизню.
— Ну, долго ты там ещё? Иди ужинать, всё уже на столе! — Расслышал я надменное приказание жены сквозь фату оконного проёма, но впервые за долгие годы супружества, сделал вид, что не расслышал. Мы, слизни, умеем за себя постоять иногда…
Случай
Паучья норка оказалась полна дождевой воды доверху, под накоток! Как ни было густо плетение запаха навеса, как ни спутана казалась подле трава, сумасбродство ливня решило дело в свою пользу. Изливая гнев, ливень не считался с досадою об себе прочих, но видел только своё, не замечая в том неправоты ни на горчичное семя, ни даже на семечко орхидеи15. Иссякнув вполне, ливень оробел от внезапного раскаяния и тотчас удалился, прибрав за собой напоследок обрывки облаков, как неотправленных, начертанных сгоряча писем, да обветшавшие по краям, взлохмаченные временем рукописи туч.
И тут уж, наперегонки с комарами, дали себе волю полетать семена одуванчиков. Шурша белыми оборками юбок, вновь зазывно зацвела калина, привлекая верных ей бронзовиков, облачённых в сияющие камзолы изумрудного отлива, по единому на всех лекалу.
Потрудившись опустить взгляд ниже, можно было заметить гусеницу. На нелёгкий свой путь от цветка до зеркала лужи она потратила весь рассвет и даже захватила начало дня. Лоскут тучи, заплутавший в небе, загородил от гусеницы солнце, и напугавшись этого, не думая нисколько, начертала она «Викторию16», не выводя, впрочем, за скобки всю прочую жизнь, что заявляла о себе, пользуясь теплом и затишьем.
Цветы отражали солнце, лужи — небо. Среди полевых трав, жёлтых обыкновенно больше прочих, но не от недостатка красок, из-за того, что всякий хочет походить на то, которое ярче, хотя и лучше не всегда.
Паук притомился ожидать, пока солнце вычерпает воду из его норы, и сделав небольшое отверстие в паутине, дал влаге уйти. Позже, штопая прореху, он качал головой, раздумывая о том, что совсем скоро наступит тот час, когда придёт сожаление о напрасно пролитой воде, да её уж будет ни за что не вернуть.
— Вот, так всегда. Коли когда не вовремя…
— А этого никак не угадать. Дело случая, он сам решает, что ему уже пора.
Люди…
Прохладно. До полудня ещё идти и идти. Неясный лик неба во взлохмаченной ветром луже смущает и заставляет отворотиться. «Смотри-ка лучше за собой», — словно слышится голос неба, отчего пристыдишься до слёз, и задрав голову повыше, дабы не выказать слабости, скрыть замешательство, заметишь облака, что похожи одно на другое, срисованы будто с единственного. Ну и споткнёшься о придорожные камни.
Они малые и большие. Разные. И в каждом мнится некое орудие, выпавшее из рук людей, не знавших иного тепла, кроме того, что идёт от солнца и костра. Очертания тех предметов грубы, как черты их лиц и ступни. А сердца? Должно, мягки, другого просто не может быть ни в коем случае, ибо надо же хотя как-нибудь уравновесить жестокость бытия, что в той самой пресловутой конечности, которую приукрашает всяк, как умеет, но откровенно страшится, даже если не признаётся в этом ни себе, ни другим.
— Как далеко это всё, — скажет один, и непременно добавит, — похоже на небылицу! А если и правда, то минуло то давно.
И тут уж найдётся кому указать на усыпанную каменьями дорогу под ногами. Наклонись, мол, подними, осмотри, да потрогай, — чуешь!? Пусть оно и выпало из той, давней руки, но ещё хранит её тепло…
— Что за вздор… — Неуверенно возразит скептик. — Солнце нагрело их! — Но дождавшись, покуда не видит никто, нагнётся и подберёт камень, странный более прочих, широкий с одного конца и острый с другой. Махнёт им, примерится к делу, ухватится половчее…
— Давно, говорите, было это? Да так ли уж?
***
— Люди, те, что жили тогда, чтобы они подумали про нас?
— А стали бы? Стоим мы того или нет?..
Всё одно…
Время неутомимо. Сперва намывает своим потоком из ниоткуда в никуда на лоток жизни людей, поиграет немного ими, словно крупицами золота, полюбуется тем, как блестят они… не на солнце, но тем сиянием, что из глаз. С азартом принимая всё, что преподносит им жизнь, уверовав во всесилие своё, снисходят они к прошлому, сквозь губу рассуждают о настоящем, с усмешкой распоряжаются будущим, и ни за что не имеют в виду небытие. Оно не принимается ими всерьёз, только с бравадой поминают о нём…
А после, как слизывает волнами в пучину вечности кого-то из близких, сталкиваются они с ним, будто струя воды о каменную стену вдребезги брызг. Ледяными руками трогают они ещё недавно тёплые руки, целуют каменный, неживой лоб…
Что остаётся от показной смелости тогда? Тоска по уюту бесконечных афишных тумб, смятый в шарик трамвайный билет, который ни в коем случае нельзя было потерять когда-то, пропахший розовым маслом галантерейный магазин… Вспоминаются кстати и коричневые, хлопчатобумажные чулки в рубчик на ногах бабушки, при виде которых отчего-то очень хотелось пирожков и спать, да ещё, незнамо отчего, — просторные беленые урны с широким горлом, больше похожие на вазоны для цветов.
Девается куда-то брезгливость, спешка и заодно перестаёшь оставлять дела «на потом». Даже на завтра.
Нотабене
Сносливо17 время, и хочешь — не хочешь, надо это как-то сносить18. Всё одно — никому не сносить головы19.
Корни
«— Барин,