Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Началась панихида. В числе прочих присутствующих глаза Анны Николаевны различили стоящую у дверей столовой худенькую молодую особу с каштановыми вьющимися волосами и громадными темными глазами, выражение которых глубоко поразило Троянову. Женщина то с грустью смотрела в лицо усопшего мальчика, то с каким-то ужасом переводила их на каштаново-золотистую головку крошечной девочки, жавшейся к ее платью. Столько чувства, думы, скорби было в этих грустных глазах, что в добром сердце Трояновой дрогнуло что-то.
Ребенок заплакал, и женщина, взяв его на руки, поспешила выйти.
– Вы видели ее? Эту ужасную женщину? – осведомилась хозяйка. – У нее в самом деле вид злой ведьмы. А до чего беззастенчива! – негодуя продолжала она. – Я, конечно, сейчас же велела ей оставить наш дом, так – представляете? – она мне заявила, что ей некуда идти. Как вам это нравится? Сегодня же скажу князю Василию, чтобы он избавил меня de ce trésor[4].
– Не беспокойте вашего друга. Француженку возьму я, мне как раз нужна гувернантка.
– Comment? После того, что я вам сказала? – удивилась хозяйка. – Vous n’êtes donc pas superstitieuse![5]
– О, нисколько! – кивнула Анна Николаевна.
– Вы не боитесь, что она сглазит ваших милых деток?
– Бог даст, бедная не сглазит их, – спокойно проговорила Троянова.
В тот же день состоялось переселение француженки на новое место.
Всем своим изболевшимся одиноким сердцем несчастная женщина горячо отозвалась на ласку, встреченную ею у Трояновых. Она отдыхала душой у этой тихой пристани, куда прибила ее жизненная волна. Но глаза ее оставались всё так же печальны; обведенные широкими темными кругами, они резко выделялись на прозрачном, синевато-бледном лице.
– Буркалы[6]свои как вытаращит, ажно жуть берет! – болтали в девичьей суеверные горничные.
– Недаром сказывают, что у Столетовой она глазищами своими ребеночка насмерть сглазила, – судачила вертлявая Анисья.
– Ох, грехи, грехи! И как только господа наши в дом ее пустили? Не приведи Господь, лиха бы какого не стряслось! – неодобрительно покачивала головой ключница Анфиса.
А глаза француженки становились все больше, круги, окаймлявшие их, темнее. С ней начали делаться частые обмороки. Вызванный доктор нашел, что сердце очень слабо, прописал лекарства. Но, несмотря на порошки, здоровье больной не улучшалось, и однажды утром ее застали в постели неподвижной – сердце отказалось работать.
– Вишь ты, это, знать, сама смерть через ее глаза смотрела, – решили в девичьей.
На руках Трояновых осталось крошечное двухлетнее существо, беспомощное, бездомное и одинокое, прихотью судьбы заброшенное из родной Франции в далекую Россию.
Когда бедная крошка, горько плачущая, не дозвавшись своей мамы, доверчиво протянула ручонки Анне Николаевне и, охватив ее шею, положила головку на ее плечо, в дальнейшей участи ребенка уже не было сомнения: Троянова знала, что никогда и никуда не отдаст ее. Девочка осталась.
Не много искренней любви выпало в первое время на долю маленькой Женевьевы. Несмотря на свою прелестную внешность, на сиротство и беспомощность – все то, что обычно завоевывает сердце, девочка не располагала к себе: уж очень она была капризна и упряма; ее плач и прямо-таки исступленный крик чуть не целый день оглашали дом.
– Ишь, отродье басурманское во всем сказывается! – злобно говорила горничная Анисья, недолюбливавшая и даже побаивавшаяся покойную француженку.
Да и вся вообще прислуга с предубеждением относилась к ребенку.
– Зелье, не девочка! Накличет ужо она криком своим беды на дом. Хошь бы в имение куда пока отдали, а там помаленьку девку к делу бы какому приучили, а то, поди ж ты, на барском положении содержат, – ворчала Анфиса.
Быть может, много горьких минут, обид и даже пинков пришлось бы испытать бедной басурманке, если бы она нашла приют не у такой цельной натуры, какой была Троянова, не умевшая и не хотевшая ничего делать наполовину. Однажды решив оставить ребенка, она считала себя обязанной делать для него столько же, сколько и для родных детей. Кроватка девочки в первую же ночь была перенесена в комнату, где спали тогда пятилетний Сережа и семилетняя Китти, и доверена непосредственному наблюдению верной Василисы.
Нельзя сказать, чтобы Троянова полюбила с самого начала этого капризного и своенравного ребенка. Она заставляла себя ласкать его, успокаивала вырывающуюся, бьющую ножонками и ручонками девочку и искренне всем своим добрым сердцем жалела ее.
Но скоро горячая привязанность к ней девочки, ее радостно тянущиеся при появлении Анны Николаевны крошечные ручки, слезы, как росинки, останавливающиеся в золотистых глазах малютки, веселая улыбка и милые ямочки на прелестном личике – все это подкупило женщину. Потом, по мере пробуждения в ребенке сознания, на каждом шагу обнаруживалось золотое сердце, чуткость и доброта его; все крепче и крепче, властней и горячей привязывали они к сиротке добрую женщину.
Глубоко умиляло Троянову доверчивое «мама», слетавшее с уст одинокой малютки. Не задумываясь, детским чутьем своим давая этой чужой, но голубящей и холящей ее женщине имя матери, девочка старалась заполнить ту страшную темную брешь, которую безжалостным ударом произвела смерть в ее юной жизни.
Василиса, хорошо вымуштрованная, искренне преданная господам женщина, добросовестно смотрела за своей новой питомицей, но сердце ее долго, с каким-то суеверным упорством оставалось плотно запертым для «басурманки». Тщетно, хотя еще бессознательно, стучалась туда маленькая ручка. Женщина подавляла в себе добрые чувства, просыпающиеся в ней от ласки этого ребенка, от доверчиво обвивающихся вокруг ее шеи рук.
Однажды стряслось у Василисы крупное горе: умер ее тринадцатилетний сынишка Миша. Как раз в это самое утро, незадолго до того, как узнали грустную весть, на Женю напал один из приступов ее капризов: она топала на няньку ножонками и даже побарабанила кулачками по ее спине. Спустя некоторое время, войдя в комнату и увидев женщину горько плачущей, девочка подумала, что ее поведение и есть причина горя няни. Обливаясь горючими слезами, Женя кинулась к Василисе:
– Нянечка! Милая!.. Прости!.. Прости!.. Никогда… Не буду!.. Не буду больше…
Девочка стояла на коленях перед женщиной, обнимала ее колени, хватала ее красные жилистые руки, покрывая их несчетными горячими поцелуями.
– Миленькая, миленькая, прости!.. Никогда больше!..
– Полно, полно, матушка. Что ты! Христос с тобой! Негоже тебе, барышне, мне, холопке, руки целовать, – совсем растроганная, но все еще сохраняя суровость в голосе, вырывая руки, протестовала женщина.