Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Со всем своим теоретическим багажом Эйзенштейн, прибыв в Москву, поступает на режиссерские курсы к Мейерхольду, под чьим крылом нереально усидеть в позе независимого мыслителя. Мейерхольд – создатель своей революционной театральной системы. Представляете, как трудно считающему себя центром мира яйцу неукоснительно подчиняться самовлюбленной курице? Когда Мейерхольд собрал весь курс, чтобы посмотреть спектакль «Мексиканец», к которому Эйзенштейн приложил свою руку (режиссером был Валентин Смышляев), последний, разумеется, нервничал. Ну вдруг что?.. Вдруг ему не понравилась бы идея перенести часть действия в зрительный зал (хотя, скорее всего, понравилась бы), но сам Смышляев расценил ее небезопасной с точки зрения пожарных норм. Ведь в зале нужно было организовать боксерский поединок! В результате сама сцена превратилась в воображаемый ринг (герой пьесы, революционер Ривера, боксом зарабатывает деньги для своих единомышленников).
ТЩЕСЛАВИЕ – ТОТ ПОРОК, В КОТОРЫЙ ИСКУСНО НАРЯЖАЕТСЯ СКРОМНОСТЬ. ПРОЯВЛЯТЬ СКРОМНОСТЬ ОТКРЫТО – КОКЕТСТВО ДЛЯ ХУДОЖНИКА. ТЩЕСЛАВИЕ ЖЕ ЗАРЯЖАЕТ УВЕРЕННОСТЬЮ В СЕБЕ И СВОИХ ГРАНДИОЗНЫХ ПЛАНАХ.
Первым его самостоятельным спектаклем стал «Мудрец» по пьесе Островского «На всякого мудреца довольно простоты». Классическая пьеса, что и говорить. Ее ставили и будут ставить во все времена (оттого ли, что режиссеры больше ничего не читают?). Но для Эйзенштейна текст – лишь стартовая площадка для экспериментов. Увы, действие в театре всегда ограничено сценой, а если не ею, так уж залом. Вот если бы вынести его на улицу – на фабрики, заводы, мосты… Тогда, конечно, это уже будет кино. В кино он и пришел – не мог не прийти. Режиссер Дзига Вертов протянул ему руку педагогической помощи, а Госкино вместе с Пролеткультом – несколько проектов. Денег, правда, хватило только на «Стачку» (1924).
В фильме нет героя в одном лице, он – во множестве лиц, в народе. Это было характерно для авангардного кино, да и для социалистической идеологии в целом: митинг устраивают рабочие, а в стихийно организованном деле нет места буржуазному индивидуализму. Конечно, это непривычно для современного зрителя. Но эксперимент на то и эксперимент, чтобы непривычное выдвигать на передний план. И дело тут не только в тотальном диктате идеологии – ее разглядеть легко, но за ней не менее легко разглядеть почерк художника, – для Эйзенштейна в кадре люди играли вспомогательную роль. Своими перемещениями, своими действиями, своими конфликтами они должны были воссоздавать гигантскую картину классовой борьбы. Ну, или просто картину взрыва исторической силы, если избавиться от идеологических клише. Цензуре тем не менее было к чему придраться – это ее функция, а жалование отрабатывать необходимо, и ленту пришлось немного переделать. Зато уже следующий фильм, «Броненосец «Потемкин» (1925), пришелся по вкусу не только цензуре, но и всему человечеству (во всяком случае, той его части, которая обладает каким-никаким вкусом).
ЭЙЗЕНШТЕЙН СИМВОЛИЧНЫМ МОГ СДЕЛАТЬ ВСЕ: ВОССТАНИЕ НА БРОНЕНОСЦЕ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ПРОСТО ВОССТАНИЕ, ЭНЦИКЛОПЕ-ДИЧЕСКАЯ СЦЕНА С ЛЕСТНИЦЕЙ БОЛЬШЕ, ЧЕМ ПРОСТО СЦЕНА, ТОЛКАЮЩАЯ СЮЖЕТ.
Здесь Эйзенштейн развернулся со всей своей теоретической проворностью, монтажными затеями и аттракционной находчивостью. Думал ли он, что его творение будет иметь и кассовый успех, которому могли позавидовать голливудские ленты? Ожидал ли столь теплого приема со стороны зрителей? Тщеславие – тот порок, в который искусно наряжается скромность. Проявлять скромность открыто – кокетство для художника. Тщеславие же заряжает уверенностью в себе и своих грандиозных планах. 24 декабря 1925 года на предпоказе в Большом театре Эйзенштейн предстал победителем: это ему удалось создать тот революционный фильм, на который будут ориентироваться как пропагандисты, так и формалисты. Верхи могли сказать: «Изумительно!», а низы хотели смотреть картину бесконечно.
Рассказывая о ленте, преступно не вспомнить о Потемкинской лестнице, как преступно для одесского экскурсовода не показать ее туристу. Сцена с паническим народным бегством, нарушающая законы времени, но педантично следующая правилу единства места, щедрая на крупные планы, психологию и чисто литературный прием «опишем же происходящее подробнее». Заметьте, в книгах во время какого-нибудь события иной раз время словно ставится «на паузу», чтобы уделить внимание деталям того или иного персонажа. Для кино эта схема непривычна, но для Эйзенштейна нет ничего невозможного. Вот мать с детской коляской – а люди кругом истерично бегут и бегут, вот в мать стреляют, и коляска неминуемо начинает скатываться – а люди продолжают бежать, коляска набирает скорость – люди по-прежнему бегут в разные стороны. Магия в том, что для зрителя беззащитный ребенок, съезжающий в роковую неизвестность, создает новое переживание (ведь нельзя абстрактно переживать просто за всех), а для режиссера – возможность ограниченному числу участников массовки сбегать по лестнице неограниченное число раз.
Надо ли говорить, как много в этой сцене символического. Это не грубый пафос или искусствоведческая трусость перед очевидными смыслами. «Символично» – значит наделено не одним пониманием. Иногда даже помимо воли автора. Эйзенштейн, впрочем, символичным мог сделать все: восстание на броненосце больше, чем просто восстание, энциклопедическая сцена с лестницей больше, чем просто сцена, толкающая сюжет. Да что там! В каждом кадре можно найти пищу для ума – особенно если смотреть картину голодным.
ИСКУССТВО – ТО, ЧТО НАХОДИТСЯ НА ГРАНИЦЕ СВОБОДЫ И НЕСВОБОДЫ, ЯСНОГО И ТУМАННОГО, ДОСТУПНОГО И САКРАЛЬНОГО. ПРОЛЕТАРСКОЕ ИСКУССТВО В НОВОЙ РЕВОЛЮЦИОННОЙ СТРАНЕ НЕ ИСКЛЮЧЕНИЕ.
Дабы не впадать в бесплодное, отвлеченное умствование, приведем пример с взревевшим мраморным львом, ожившим благодаря монтажному искусству. Лев встает после выстрела броненосца, не то напуганный, не то бросающийся в бой. Словом, пусть это будет неразрешимым домашним заданием для тех, кто предпочитает разгадывать ребусы, раз уж и прозорливые киноведы по-прежнему не в силах единогласно его трактовать. Эйзенштейн, будучи в Алупке, снял трех львов в разных положениях – встретил их он, к слову, ненамеренно. Но разве можно было отказаться от такой идеи, ведь выходило так, что в склейке они могли передать пылкое движение. Правда, неприветливый местный сторож настойчиво мешал, повторяя предсказуемые слова: «Не разрешено снимать» (как часто кинематографистам приходится сталкиваться с этой фразой!). Сторож даже вредности ради сел на голову льву, тщась сорвать съемку. Его стоптанные сапоги и неприглядные штаны чуть-чуть не вылезли на экран, но испортить опыт по оживлению скульптуры ему не удалось. Тем более что на стороне Эйзенштейна и его придумки был сам Пушкин, который уже по-франкенштейновски оживлял мраморных львов в «Медном всаднике».
Пытливый ум и здесь найдет символическую перекличку двух классиков.