Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ни-че-го не жал-ко! – рыдал Кеша вверх, в радостно разверстую синюю бездну. Она сияла над ним страшной ледяной пустотой, от которой стягивало и ломило затылок.
Он смолк внезапно, услышав знакомое металлическое клацанье за спиной. Обернуться Кеша уже не успел. Парень мягко, всем телом, приналёг на него сзади, обхватив обеими руками. В груди у Кеши хрустнуло, потом хрустнуло ещё поглубже – и медленно провернулось. Рыжая звериная улыбка качнулась прямо перед ним, в заснеженных ветвях могучей ели – и заплясала в глазах, а потом застыла. Парень плавно вытянул нож, тёмный от крови.
И Кеша упал лицом вперёд, с широко раскрытым ртом – упал, уже не понимая того и раздваиваясь. Жизнь рывками вытягивалась из его пищевода и ускользала вверх неотвратимо, захваченная невидимыми и цепкими звериными когтями.
Зуй перешагнул через дёргающееся тело, как перешагивают через трухлявое бревно.
– Не любит дядька Нечай, когда городские базлают! Ой, не любит, – поморщился он равнодушно и вытер снегом нож.
Под внимательными взглядами двух ворон парень переодел Кешу в свою фуфайку, прожжённую в нескольких местах, со смехотворно короткими рукавами. Руки и ноги были податливыми. Вязаную шапку Зуй оставил на Кеше. Только натянули её на лицо, до самого подбородка. В нагрудный карман рубахи он воткнул письмо от «заочницы», присланное на собственное имя всего месяц назад, и засунул тело под хворост.
Кровь парень забросал снегом. Её было немного. И рыжая шерсть брошенного на снег полушубка не забрызгалась нисколько… Однако то, что не было Кешиным телом, ещё качалось в цепких невидимых когтях рядом, неподалёку, и болело тупой болью, и воспринимало происходящее с невнятной животной тоской, как если бы слышало всё и видело без всякого, впрочем, пониманья.
– Ещё один подснежник будет мусорам весной, – осмотрел Зуй хворост, накинутый на Кешу, будто деревянное рыхлое одеяло. – …Ландыш! Первого мая привет.
Пустой гранёный стакан, вдруг подвернувшийся под ноги, парень пнул в сторону, ворча без особой досады:
– Видит же, люди в фуфайках околели. Отдал бы полушубок. Хрусты бы сам разделил, пополам. Посидел бы до темноты. добровольно, с пониманием. И свалил бы, как человек, в моём куртафане, спокойно. Нет! «Вся мировая общественность!..»
Надевая полушубок, Зуй бормотал себе под нос:
– Монах этот, конечно, по зонам летает, как на крыльях, в рясе своей. Беседы душевные ведёт: со злом сражается… Но глянул бы он, как тут Капустина без него смарали! Зло устранили… Небось, паруса-то чёрные у него – обвисли бы.
Он поискал глазами лыжи. И вздохнул:
– Им шухерно, конечно. С непривычки. Монахам… А то, что мы все под риском окажемся, едва он на грейдер вырвется, этот колобок, их, молельщиков, не колышет. Как будто мы и «не други своя». Чудно дядино гумно!.. Из-за одного мурла городского всем нам пропадать – не весело… Нет, врёшь, монах: не возлюбил ты нас, «братьев своих», больше, чем его, мурло это… А я – возлюбил.
Вороны тем временем переместились на ближайшую ель. Одна из них чистила бурый клюв.
Надев лыжи, Зуй посмотрел вверх, в синеву. Редкие, едва видимые остатки облаков дотаивали под сильным зимним солнцем по краю небес. Но и их, словно случайные перья, сгонял, сметал со свода стремительный небесный ветер, летящий из бездонного зенита. И они уносились к дальней кромке леса, распадаясь по пути в холодном пространстве и превращаясь в ничто. Шумели поблизости и качались вершины тёмных елей. Но тихо было в низине.
– Как в избе… – озирался Зуй. – Воля. Теперь – она: воля вольная… Вот только мертвяк в избе, а так – не хило.
Он поднял со снега палки, сощурился на солнце. Где-то вдалеке зазвенькала синица.
– Собирались по-чистому дойти, – усмехнулся Зуй и двинулся меж молодых ёлок, на верх. – …Кормач крови не хотел. А куда нам от неё деваться, от краски? Ну, чудной.
Парень убыстрял ход, насторожённо ловя лесные шорохи сквозь скрип снега под лыжами, сквозь дальний, сонный шум одинокой машины на грейдере.
– С тараканами, конечно, Кормач, – качал он головой. – Больной. Но свой, буянский… Про летучие отряды – чего ж, послушаем. Про праведный всенародный поход. Занятная будет историйка… Не знает он ещё, что наступит, когда дядьке Нечаю в его мечтания поигрывать надоест… Зато я – знаю.
Вдруг Зуй явственно ощутил: из дальних заиндевевших зарослей, из-под низких кустов, за ним следит зверь с остановившимся дремучим, диким взглядом. В ту же минуту нечто красноватое, быстрое мелькнуло в стороне и исчезло за сугробом, как если бы пробежал меж стволов рыжий заяц.
Зуй сморгнул с ресниц странное виденье. Но под мгновенным солнечным лучом рыжий блеск снова вспыхнул в кустах – и погас.
– Не понял, – насторожился Зуй. – Чудно дядино гумно… Лес, что ли, со мной шутит? Или кто?
Ушедших Зуй нагнал по лыжне уже через полчаса. Монах теперь шёл первым, а последним – Кормачов.
– Извини, я там Капустина пощипал, – повинился Зуй перед ним без особого раскаянья. – Зато мой куртафан ему достался! Да, хороший был куртафан… Я такого размера с седьмого класса на себя не напяливал.
Остановившись, все смотрели на него в неподвижности и молчанье. Только старик улыбнулся Зую вяло, словно из сна.
– Ну, что? Кормач наденет? – спросил Зуй про полушубок. – А то Степана трясовица колотит. Он – ничего-ничего, а потом зубами чечётку бьёт… Как, дядька Нечай?
Старик покачал головой:
– Не надо ему после… того. Слабый Степан сейчас. Да и я не в той уже силе… А тебе, молодому, ничего: можно. Не повлияет… Ты в рыжем прикиде этом, с чистой ксивой, теперь на люди будешь выходить.
– Плохое дело… – вздохнул монах и затомился. – Плохое то дело, которое с нарушения заповеди начинается.
– Какой заповеди? – спросили одновременно и Кормачов, и Зуй.
– Не укради, такой заповеди.
Кормачов отвернулся от Зуя и больше не встречался с ним взглядом.
– Чудно дядино гумно! – удивился Зуй. – Ему, значит, в тепле зимовать положено, а нам?!. Нет, монах, вот эта самая заповедь – она нам не подходит. Наша заповедь: у богатого возьми – бедному отдай! Здорового раздень – хворого одень. Потому как всё богатое – неправедное!.. А у тебя что за заповедь такая? Не по совести? Где ты её откопал?
– Не у меня. Свыше она дана, – потупился монах.
– Не свыше! – резко возразил Зуй. – Её кто пером записал? Люди? То-то… Они понапишут!.. Подсунули нам много чего, чтоб мы быстрей перемёрли. В пользу тех, у которых заповеди сочинены выгодные – такие, чтоб жить.
– Праведным трудом нажитое трогать нельзя. А неправедное отнять надо, – неожиданно возразил монаху Кормачов.
Тот, не поднимая головы, чертил палкой кресты на снегу и молчал.
Старик усмехнулся. Он пошёл в гору первым, остановив Зуя, рвавшегося вперёд: