Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Юки была «каналом» Кван Инь, китайской богини сострадания. Способности эти она обнаружила в себе совсем недавно. Внезапно она почувствовала, что с ней происходит нечто необычное, она не могла есть и температурила. Не зная толком, что предпринять, — больной-то она себя не чувствовала — Юки обратилась к Кхуну Анусорну. Господин этот жил неподалеку, был целителем и «каналом» индийского бога Шивы. Войдя в транс, Кхун Анусорн передал Юки повеление Шивы: на протяжении сорока восьми дней питаться одними фруктами и пить только воду. Так она и сделала. На сорок девятый день Шива, он же Кхун Анусорн, сообщил ей: «Теперь ты чиста, и Кван Инь избрала тебя, чтобы говорить с миром».
С тех пор по средам после полудня Юки, закутанная в белые покрывала, усаживалась в полутемной комнате на «Счастливом Холме», окуренной благовониями, и, говоря на классическом китайском, с которого переводил Дэн, давала советы людям, среди которых было и несколько членов «Академии».
Дэн и Юки настаивали, чтобы я тоже навестил Кхуна Анусорна. Я — житель Индии, Шива — индийский бог, и он мог бы посоветовать что-нибудь полезное. Я поддался любопытству, и поход оказался занятным. Место, где жил Кхун Анусорн, представляло собой недавно построенное «экуменическое святилище». Все здания были выкрашены в яркие цвета — красный, зеленый, синий. Комнаты для людей, сновавших взад-вперед, были сиреневыми. «Экуменизм» заключался в том, что в часовнях рядом с Шивой можно было увидеть несколько Будд, Восемь Китайских Бессмертных, статую Лао-цзы верхом на буйволе и многочисленных кхмерских апсар — небесных танцовщиц.
Сам Кхун Анусорн, маленький и приземистый, черноволосый, чернобородый, весь в красном, принимал посетителей в комнате, стены которой были увешаны фотографиями, на которых он был запечатлен с разными знаменитостями. Голос у него был красивый, звучный и глубокий. Он говорил на хорошем английском, и мы смогли сразу же приступить к беседе. Вместо того, чтобы рассказать о себе, я решил расспросить его самого. Бедняга, у него были свои беды. Одна из дочерей уже несколько лет страдала от тяжелой экземы, и никому не удавалось ее вылечить.
— Это карма, оставшаяся от предыдущих жизней, — сказал он. — Против этого ничего не поделаешь.
Он устроил дочь в комнате с кондиционером, и она оттуда почти никогда не выходила. Кхун утверждал, что ее кожа ужасно боится солнца, а мне показалось, что это он сам опасается, как бы люди не усомнились в его способностях великого целителя.
— Эх, журналистом ты был, им и остался. Непременно тебе надо рассовать все по полочкам, — сказал Дэн на обратном пути.
Вообще-то он мог говорить мне все, что угодно, и сколько угодно (что возьмешь с гуру «нью-эйдж»!), но я его все равно любил. Кроме того, я был благодарен ему за то терпение, с которым он обучал меня цигуну.
В то утро после упражнений мы уселись на веранде попить его вкусного чая. Мы понимали, что можем больше никогда не увидеться, и Дэн, говоря о гимнастике цигун, которая скрепила нашу с ним дружбу, сказал в виде напутствия:
— Очень тебя прошу, делай упражнения каждый день. Чтобы ни случилось, до последнего вздоха.
Что ж, этому совету я охотно бы последовал.
Потом мы говорили о нашей первой привязанности, которая нас много лет назад объединила: о Китае. С ним у каждого из нас сложились совсем разные отношения. Я жил там, ввязался в драку, разочаровался. Он, хоть и провел несколько лет на Тайване, всегда сознательно отстранялся от реального Китая.
— Только так мне удалось выжить, — объяснил он мне. — Нынешний Китай ужасен. Кошмар Конфуция воплотился: торгаши у власти и нет больше уважения к мудрецам и священнослужителям. Но Китай — это великая цивилизация. От нее можно многое взять, а потом привить где-нибудь. Я живу в том Китае, от которого взял все, что мог: искусство заваривания чая, цигун, медицину, травы, даосизм и даже жену. В сущности, вечно так было: этот Китай всегда был Китаем избранных, в то время как крестьяне работали, кормили всех и взамен получили жизнь с обилием праздников, храмов и легенд.
Этот виртуальный Китай был единственным убежищем Дэна, и сейчас он готовился увезти его с собой в Австралию, как улитка тащит за собой свою раковину, чтобы, в случае чего, было где укрыться.
Для меня такой выход не годился. Я тоже искал убежища, но чувствовал, что оно не в книгах, не в какой-нибудь стране или другой эпохе. Таким убежищем должно было стать что-то внутри меня; что-то не восточное и не западное, а общечеловеческое.
Три месяца, которые вначале представлялись мне вечностью, шли к концу. На самом деле они пролетели быстро. И скоро мне предстояло явиться в Нью-Йорк на «процедуры», как мои «ремонтники» называли серию обследований, необходимых для того, чтобы оценить результат их работ. Для них речь шла о том, чтобы продлить мне визу на пребывание в мире «нормальных», а для меня — получить билетик на следующий круг на карусели.
При этих обследованиях я получал какой-то странный наркоз, после которого не мог вспомнить, что со мной было на протяжении, как минимум, последних двенадцати часов. Поэтому было нужно, чтобы кто-то меня сопровождал. Ясное дело, этим «кем-то» была Анджела.
Мы встретились в Бангкоке и решили вернуться в Америку через Тихий океан. Анджела рассчитывала навестить кузину, которая жила на острове у западного побережья Соединенных Штатов, а я до появления в Нью-Йорке смог бы принять участие в семинаре для больных раком в Калифорнии. Вот таким образом мы и оказались в самолете. Это был один из этих скучнейших трансокеанских перелетов, которые кажутся бесконечными. Загнанные в тесное пространство, мы ощущали себя курами на птицефабрике, кормили нас пищей, закатанной в пластик и разогретой в микроволновке.
Остров Лумми не особенно красив, но группе молодых защитников природы удалось спасти здешние просторные леса со столетними кедрами, не допустив, чтобы землю поделили на участки, и сохранив нетронутыми местные суровые пейзажи. Но с человеческим «ландшафтом» дело обстояло куда печальнее, и тут от Америки я снова содрогнулся.
Коренных обитателей острова, индейцев, больше не осталось, а пришедшие на их место тоже почти все разъехались, и сейчас население представляло собой удручающий набор новых иммигрантов. Тут были одинокие мужчины и женщины второй, третьей и четвертой молодости; пары, решившие в который раз попытать счастья; гомосексуалисты; старые калифорнийские миллиардерши, живущие здесь с рыбаками, годившимися им в сыновья, а то и во внуки; бородатые экологи из Лос-Анджелеса, ставшие лесничими, и многочисленные «люди искусства». Каждый из них приехал на остров со своим домиком на колесах. В этих фургончиках они привезли сюда остатки какой-то прежней жизни и в них же были готовы в любой момент снова двинуться в путь.
Эти фургончики стали для меня символом Америки, в которой никто не живет там, где родился, и не умирает там, где жил. Где каждый независим и не раскрывается перед такими же независимыми, хотя все изображают иллюзию доверительности. Постоянное метание американцев с места на место, их ощущение, что их ничего не держит и они могут непрерывно скитаться по своей бескрайней стране, действительно создает иллюзию свободы, которая легла в основу американского мифа. Но это же делает их несчастными.