Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А получалось, что ничего нового он и не сказал… все его откровения были уже давно всем знакомы – говорены-переговорены…
Нет, его хвалили, поощряли, награждали… похлопывали по плечу.
Но сам Платон Васильевич понимал, что его книги и его жизнь, его сокровенные мысли были ой как далеко друг от друга.
Сейчас он понимал, что дело писателя не пропагандировать те или иные идеи, не поддаваться им, не погружаться в их жесткие структуры, а, наоборот, развеивать, разоблачать, вскрывать их догмы и прельщения!
Суть писательства определялась неукротимой, бурно изменяющейся жизнью, с ее свежестью, непредсказуемостью, с ее трагедиями и вопросами. Вот за ней-то и надо бежать писателю, чувствуя поминутно, что она отражает, ускользает, летит вверх и вдаль…
– Платон Васильевич! Обедать… – появилась на пороге кабинета раскрасневшая, улыбающаяся Инна.
– А сколько же времени?
– И так час с лишним пересидели! Обед переварится. А уж мы так старались.
И она подошла к Струеву, с улыбкой показывая, что сейчас силой вытащит его из-за письменного стола.
Обед был действительно Лукуллов! Чего только не стояло на столе.
– А что у нас сегодня, какой-нибудь праздник? – удивился Платон Васильевич.
– Как же! – всплеснул руками сияющий Антон. – Святой Макарий…
– Ну и что? – не понял Струев.
– Если на Макария на дворе светло, весна будет ранняя! – расхохотался молодой человек и показал на окно.
На улице вовсю сияло солнце.
– Значит, с ранней весной вас, родимые! – перекрестилась Инна. – Ну, под закуску можно и рюмашечку!
Антон разлил всем по рюмкам водку и поднялся, чтобы помолиться перед обедом. Он шептал что-то из молитвы, но делал это тихо, про себя.
Наконец приступили к богатой трапезе.
– А это не грех чревоугодничества? – спросил его Платон Васильевич, видя, как с аппетитом, почти жадно ел Антон.
– Я и молитву творил, чтобы простил нам Господь этот грех, – серьезно, не прекращая еды, ответил Антон.
Обед был действительно очень обилен и вкусен. Обычно евший без аппетита, Струев на этот раз тоже ел много и с явным наслаждением.
Он искоса посмотрел на молодого человека и вдруг в первый раз за последнее время заметил, что он по-весеннему осунулся, появились круги под глазами, и стал явственно виден худой, но мощный скелет под легкой рубашкой.
– Ты не болел… А, Антон? – вдруг тише обычного спросил его Платон Васильевич.
– Я? – преувеличенно распахнул глаза молодой человек. – Господь с вами! Разве вы не видите, что я выгляжу… как персик! – И он возвел глаза к потолку.
– Надо бы тебя Артуровичу показать… – буркнул про себя Струев.
– А что это за персона?
– Врач… Профессор! Алкоголик… Очень солидный врач, – продолжал Платон Васильевич. – Он практикует меня уже лет семнадцать!
– Ты его не видел, потому что он был в запое… Когда Платон Васильевич из больницы вышел, – Инна накладывала мужчинам второе – очень аппетитную жареную рыбу.
– Ах, какая прелесть! – невольно вырвалось у Антона при виде розово-белой семги.
– Платон Васильевич, как всегда, слепой! – продолжала ворчать Инна Спиридоновна. – Ты что же, не видишь, что парень еще не оттаял. Ты посмотри, как он спит… Как ест! Сколько в туалете сидит!
– Ну, Инночка! – сконфузился молодой Тодлер.
– Я уже сколько десятков лет Инночка! – подняла голос домработница. – Но глаза-то мои видят. Устряпался ты вконец… Как ты жил? С кем ты жил? Кто за тобой ухаживал? Один черт тебя знает!
Платон Васильевич смотрел на пикировавшихся между собой соседями по столу, а сам вдруг почувствовал давно забытое, горячее чувство сердечного беспокойства, живой толчок крови в потеплевшем сердце… Ему так давно не было боязно за здоровье кого-то другого… Тем более молодого, дорогого для него человека. Казалось, это горячее, отцовское радостное беспокойство осталось давным-давно, когда его дети еще были маленькими. Полного сердечного трепета ощущение абсолютного собственного бессилия и, с другой стороны, желания тут же что-то сделать, кому-то звонить, куда-то бежать… Просто прижать больное тельце к своей груди и укачивать его, согревая своим теплом.
Платон Васильевич усмехнулся про себя, несколько отрезвев от своего порыва…
„Да! Эдакого ребенка… под два метра… не поднимешь на руки! И не прижмешь к груди“.
Он улыбался своим мыслям.
„Скорее он может поднять меня на руки и убаюкивать на своей груди… Так ведь и было недавно – в Турции!“
Струев вдруг увидел добрые, чуть сверкающие глаза Инны, устремленные на молодого человека… Ох, Инна, Инна… Сколько же материнской любви и живого сердца осталось в этой старой женщине. Большая, сильная, громкоголосая еврейка из Белоруссии, вырастившая двух своих детей, похоронившая уже сравнительно давно своего любимого, шебутного, сильно поддававшего мужа… С десяти лет стоявшая у станка… Единственная женщина в большой мужской бригаде на оборонном заводе в Тушино… А сейчас уже сильно за семьдесят, она почти двадцать лет царила в моем доме, да и пяти-шести других – таких же стариков, как я… И вот сейчас с такой неизбывной нежностью смотрящая на еще одного беспутного подкидыша судьбы.
– Давай я тебе еще рыбки подложу! – Не обращая внимание на его сопротивление, она подкладывала Антону в тарелку.
– Да я же лопну! – взмолился он.
– Лопайся, лопайся! – смеялась Инна. – А мы посмотрим… Посмеемся! Так, Васильевич, а?
Струев нахмурился для приличия и неожиданно сказал:
– Антон! Тебе надо на работу устраиваться… Ты уже не маленький! Не больной! И не…
– И не тунеядец! – подхватила Инна, по-прежнему улыбаясь.
Струев неожиданно внимательно посмотрел на нее и произнес с некоторым недоумением:
– А ведь это слово сегодня куда-то делось! Давно я его не слышал!
– Слово-то не слышали, а „тунеядцы“ остались! – вдруг мягко улыбнулся Антон. – Вот и я из таких!
– И слушать не хочу! – замахал на него руками Струев.
– Да, да… Надо на новую работу… – Антон на какое-то время задумался, а потом произнес неожиданно тихо: – Только прежде надо постараться… Со старой уйти!
Струев понял, что речь идет о его милицейских знакомых, которых он видел с Антоном еще в Турции.
– А разве с этой… дамой у тебя не покончено?
Антон коротко глянул на него и отвел глаза. Он что-то не хотел говорить.
И вдруг вся благостная, уютная, покойная атмосфера домашнего обеда развенчалась… Словно порыв холодного снежного ветра сквозь широкие окна сталинского дома прорвался в комнату. И всем – пусть по-разному… стало зябко… Какая-то дрожь пробежала по коже.