Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А он?
– Отплатил ли? Нет. Мой отец вызвал его в церковь и заставил нас молиться – вдвоем, бок о бок. Мне хотелось правосудия, а мой отец желал некоего великого искупления. Так что мы провели пять часов на коленях, упрашивая Бога простить то, что простить невозможно, исправить то, что никогда нельзя исправить. Через два дня я пыталась покончить с собой в том карьере. Мой отец так и не обратился в полицию.
– Потому-то вы и не ладите?
– Да.
– Похоже на что-то большее… Столько лет прошло, а между вами по-прежнему такая ненависть…
Элизабет уставилась на девушку, восхищенная ее прозорливостью.
– Да, есть и большее. Почему мы не разговариваем. Почему я хотела спрыгнуть в карьер.
Элизабет встала, поскольку, даже после стольких лет, это по-прежнему была самая суть – пульсирующая, налитая кровью сердцевина.
– Тогда я забеременела, – призналась она. – Он хотел, чтобы я оставила ребенка.
Гидеон очнулся на больничной койке в полутьме и холоде окружающей его палаты. Первую секунду ничего не соображал, а потом припомнил все с идеальной четкостью: утренний свет и лицо Эдриена, боль от ударившей в тело пули, спусковой крючок, словно упершийся во что-то под пальцем. Даже прикрыл глаза от разочарования, а потом прислушался к голосу, поднимающемуся из угла палаты. Это был его отец, который в основном вел себя спокойно, но далеко не всегда. Услышав неразборчивое бормотание и какие-то бессвязные слова, Гидеон только подивился, с чего это вдруг сердце неожиданно кольнула жалость. Если не считать боли от огнестрельной раны и кровати, на которой он сейчас лежал, ровно ничего не изменилось с той ночи, когда он отправился убивать Эдриена. Его отец по-прежнему никчемен и пьян и все так же разговаривает с мертвой женой.
«Джулия», – слышалось ему.
«Джулия, прошу тебя…»
Остальное было практически неразличимо. Долгие минуты одно и то же, вот уже почти целый час, и все это время Гидеон лежал, совершенно не двигаясь и чувствуя всю ту же странную щемящую жалость. С чего бы? Занавески задернуты, так что в палате темно; отец – скорее силуэт, чем реальный человек. Длинные руки, судорожно обнимающие колени. Спутанные волосы и острые локти. Гидеон видел этот силуэт на протяжении тысяч ночей, но этот почему-то казался каким-то другим. Старик словно стал более твердым и угловатым, в его позе сквозило совершеннейшее отчаяние. Дело было в словах, которые он неразборчиво бормотал? В том, как он произносил ее имя? Он сейчас… что?
– Папа?
В горле у Гидеона совершенно пересохло. В том месте, куда угодила пуля, – мерзкая тупая боль.
– Папа?
Силуэт в углу тихо пошевелился; Гидеон увидел, как глаза закатились к нему и блеснули, словно два булавочных прокола. Чем дальше, тем все более и более странным это казалось. Две секунды. Пять. А потом отец разогнулся во тьме и включил лампу.
– Я здесь.
Его вид потряс мальчика. Отец был не просто взлохмаченным, а седым, кожа повисла у него на лице, словно за несколько дней он потерял фунтов двадцать. Гидеон уставился на глубокие морщины на щеках отца, на еще более страшные в уголках глаз.
Отец был зол.
Вот в чем разница.
Его отец был суров, полон горечи и зол.
– Что ты делаешь? – спросил Гидеон.
– Смотрю на тебя и чувствую стыд.
– По тебе не скажешь, что ты чувствуешь стыд.
Его отец встал, и на Гидеона пахну́ло запахом мочи. Небрит. Волосы сальные.
– Я знал, что ты затеваешь. – Отец положил руку на спинку кровати. – Когда увидел ствол у тебя в руке, все понял.
Гидеон моргнул – и тут же представил себе лицо отца в тот момент, высохший венок у него в руках…
– Так ты хотел, чтобы я убил его?
– Я хотел, чтобы он умер! Какую-то минуту мне казалось, что совершенно неважно, как это произойдет – ты его убьешь или я. Когда увидел тебя с револьвером, то подумал – ну, может, так и надо. Просто мысль промелькнула. Вот так вот, взяла и промелькнула. – Он щелкнул пальцами. – Но потом ты убежал и так чертовски быстро скрылся из виду…
– Так ты и вправду настолько его ненавидишь?
– Конечно же да – и его, и твою мать.
В этих словах опять проглянула злость, и не только на Эдриена. Гидеон пробежался по последнему часу у себя в голове: то, как отец снова и снова повторял ее имя, втыкал его, словно нож.
– Ты и ее ненавидишь?
– «Ненависть» не совсем подходящее слово – я слишком сильно ее для этого любил. Но это не значит, что я могу забыть или простить.
– Что-то я не понимаю…
– А и не надо. Мальчишке совсем ни к чему это понимать.
– Как ты мог ее ненавидеть? Это же твоя жена!
– Разве что на бумаге.
– Хватит говорить загадками, ладно?
Гидеон приподнялся на кровати, и под повязками сразу растеклась мучительная боль. Впервые в жизни он поднял голос на отца или вообще хоть как-то выказал свое раздражение. Но его столько скопилось внутри – на жалкий замызганный дом, отвратную еду, вечно пребывающего неизвестно в каких далях отца… Но в основном все-таки на молчание и фальшь, на то, как его отец пропивал последние мозги, и что при этом у него хватало пороху ругаться и ворчать, когда появлялась Лиз – помочь с домашним заданием или просто убедиться, что в холодильнике есть молоко. И вот теперь он толкует о чем-то, существовавшем только «на бумаге», будто и сам не был в некотором роде бумажным человеком!
– Мне уже четырнадцать, но ты все равно меня игнорируешь, когда дело доходит до мамы!
– Неправда!
– Нет, это так! Ты всегда только отворачиваешься, когда я спрашиваю, что случилось, или как она умерла, или почему ты иногда на меня так смотришь, будто и меня тоже ненавидишь… Ты злишься, что я не убил его?
– Нет. – Его отец сел, но напряжение нисколько его не отпустило. – Меня злит, что Эдриен жив и на свободе, а твоя мама по-прежнему мертва. Я сам не свой от того, что ты получил пулю и сейчас находишься здесь и что, когда до этого дошло, ты оказался единственным из нас двоих, у кого хватило духу посмотреть ее убийце в лицо и сделать то, что нужно было сделать.
– Но я ведь ничего не сделал!
– Не в этом суть, сынок. Суть в том, что ты взял в руки ствол, а я был всего лишь куриным дерьмом, которое позволило тебе это сделать! Эдриен Уолл украл у меня все, чем я дорожил. А теперь я смотрю на тебя, такого всего простреленного и маленького, но мне кажется, что из нас двоих на самом деле маленький – это я сам. И почему же? Да потому, что я увидел тебя с тем револьвером – и где-то в глубине души все эти десять секунд был тряпкой. Десять проклятых секунд! Ну как мне теперь не терзаться, не оглядываться постоянно назад, не задыхаться от гнева, который из всего этого произрастает?