Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Беляк не любил жару. В детстве, мальчишкой, бегая по пыльным улочкам родного Конотопа, он как-то забрел в котельную. Здесь было очень жарко. В двух почерневших от толстого слоя гари и окалины жерлах гудело ослепительно-желтое пламя. Огненные языки, казалось, вот-вот готовы вырваться наружу и наделать делов в изнывающем от августовской жары Конотопе. Странно, но никого в котельной не было. Кочегары, видно, ушли по своим кочегарским делам, так что Евсею была предоставлена полная свобода действий, которой он не преминул воспользоваться. Он понаблюдал за прыгающими туда-сюда стрелками термостата, отыскал на полу почерневшую солдатскую пуговицу, которую незамедлительно сунул в карман, потрогал черенок тяжелой лопаты, которой кочегары забрасывали в жерло печи каменный уголь, огромная куча которого возвышалась тут же. Маленький Евсей, которому в ту пору едва исполнилось восемь, глядя на поблескивающие куски антрацита, сразу же вспомнил, что в каменном угле иногда попадаются остатки доисторических окаменевших растений. А вспомнив, кинулся к куче, надеясь разыскать отпечатки древних папоротников и хвощей. Он старался вовсю. Большие куски угля он бросал наверх, маленькие сами осыпались под ноги. Евсей настолько увлекся изыскательскими работами, что не заметил толстую цепь под ногой. И через минуту, когда куча антрацита рухнула, предательская цепь зацепила лодыжку Евсея и неведомая сила повлекла его к пылающим жерлам. Как ни старался он схватиться руками за что-нибудь – не получалось. Электрическая лебедка, приведенная в действие свалившимся на кнопку куском угля, тянула его все ближе и ближе к печам. Нестерпимый жар уже коснулся лица мальчика. Казалось, еще немного, и языки пламени достигнут его кожи и одежды, и тогда пиши пропало. На счастье, лебедка остановилась, когда Евсей уже прощался с жизнью. Но остановилась она в непосредственной близости от раскаленной топки, Евсей попытался распутать цепь, но ничего не получилось, слишком уж тяжела была она для детских рук. Так и пролежал он рядом с топкой, пока не пришли с обеденного перерыва кочегары. Все это время Евсею казалось, что вот-вот, совсем немного, и он изжарится, как Джордано Бруно. Иногда из печей вырывались огненные искры, которые попадали ему на волосы или брови, Евсей едва успевал их затушить. Уже потом кочегары рассказали, что температура у печей достигает семидесяти градусов, и они, здоровые мужчины, не выдерживают рядом с ними больше пяти минут. Евсей же отделался обожженными ступнями ног, подпаленными бровями и следами от ожогов на ногах, которые оставила злосчастная цепь. С тех пор Евсей Беляк ненавидел жару.
Но ничего не поделаешь. Ревматизм есть ревматизм. И даже здесь, в жарком Нью-Йорке, Беляк то и дело чувствовал невыносимую боль где-то в глубине костей и суставов. Напоминал о себе проклятый ревматизм и будет, видимо, напоминать до конца дней. Да, эти четыре года в сырой, болотистой и холодной Республике Коми он запомнит навсегда…
Если до того момента, как Беляк собрался воровать с завода «Квант», где он работал, серебросодержащие контакты, он не сошелся бы с калининградскими блатными, ему вряд ли бы поздоровилось. Лагерь общего режима находился на болотистых берегах гадкой речки Вымь, где, казалось, жить просто невозможно. Даже далеко от реки, стоило наступить тяжелым арестантским ботинком, в продавленный подошвой след тотчас же набиралась мутная вода. Мшистые поляны могли оказаться непроходимой топью, а даже маленькая ранка не заживала месяцами, гноилась и превращалась в страшную язву. Сырость проникала в суставы, которые немедленно начинали болеть. В общем, местечко, куда отправили Беляка, оказалось гиблым. Единственное облегчение: он сумел, пользуясь калининградскими знакомствами, сойтись с местными блатными, которые взяли его под свое крыло. Так что тяжелые работы на лесоповале Беляку не грозили.
Возможно, он бы уже давным-давно забыл и холодные сырые бараки, и далекие лесные делянки, становившиеся все дальше и дальше от лагеря по мере вырубки леса. Там, еле передвигая ноги, грязные, оборванные зеки, с трудом ворочающие бензопилами «Дружба» и простыми топорами, под неусыпным контролем надсмотрщиков долбили, пилили, валили вековые деревья. И конца этому не было.
Сам Беляк, конечно, никогда в жизни бы не прикоснулся к топору или бензопиле даже под страхом смерти, ведь чтящему воровской закон уркагану, каковым он теперь являлся, работать не полагалось. Но администрация лагеря строго следила за тем, чтобы все без исключения заключенные рано утром отправлялись по делянкам. Там-то Беляк, лежа на сырой земле и играя с блатными в «буру» и «секу», и заработал свой ревматизм.
Однако не только ревматизм остался неизгладимым воспоминанием о тех четырех годах.
Тело Беляка было с головы до ног покрыто татуировками. На уголовной фене это называлось «весь расписной». Каждый год добавлял ему новые «знаки отличия». Татуировки синели на его теле и смотрелись диковато здесь, в благополучной Америке.
Вот на его руке полустершаяся сакраментальная фраза «Не забуду мать родную». Повыше, на предплечье, крупными буквами было написано «Беляк». Там, в лагере, его фамилия сразу превратилась в кличку. Среди всевозможных церквей, распятий, русалок и обвитых змеями кинжалов, выделялось короткое слово «Вымь» – вечное воспоминание о гиблой реке с болотистыми берегами.
Даже на ступнях имелась надпись – «Жена вымой – теща вытри», что, впрочем, носило совершенно абстрактный характер – ни жены, ни тем более тещи у Беляка никогда не было.
Грудь Евсея украшала большая наколка в виде парусника с раздувшимися парусами, который по бурному морю несся к неведомой стороне. На палубе стоял сильно напоминающий самого Беляка принц Гамлет, в берете и при шпаге (чтобы не возникало разночтений, на головном уборе у принца имелась соответствующая надпись). Гамлет – Беляк смотрел в туманную даль. На длинном, развевающемся вымпеле значилось:
По родной сторонке не заплачу,
Не пролью по матери слезу,
Еду я искать свою удачу,
На чужбине щастие найду.
Лирическая надпись, сделанная во время второй отсидки, оказалась пророческой. В семьдесят пятом году, спасаясь от очередного ареста за валютные махинации, Беляк за большие деньги добыл израильский вызов, по которому уехал, естественно, не в землю обетованную, а в Соединенные Штаты Америки.
Разумеется, валюта, которой последние несколько лет занимался Беляк, эти драгоценные, добываемые с таким трудом зеленые бумажки, были здесь самыми обыкновенными деньгами. Беляк первое время даже пытался по привычке прятать свои эмигрантские доллары за резинку носков при виде полицейского. Потом привык…
Конечно, он сразу же понял, что жить на жалкие крохи пособия он не будет. Работать где-нибудь на свалке или бензоколонке тоже не хотелось. В Союзе Беляк жил хорошо на доходы от валютных операций, и становиться на путь «честного труженика» не хотел. Нужна была новая идея.
И вскоре Беляк понял, что раз здесь, в Нью-Йорке, на Брайтоне, большая русская, вернее, русскоговорящая колония, то обязательно должны быть люди, уехавшие по сходным с его, Беляка, обстоятельствам. Короче говоря, «коллеги». И их нужно обязательно найти.