Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может, он умер сегодня? Или умрет завтра?
– Нет, – неверяще бормочет Людвиг.
«Да, – шепчет чужой голос внутри, холодный как лед и склизкий как мертвая рыба. Людвиг моргает, и потолочная лепнина снова на секунду превращается в рой скалящихся черепов. – Да, там выжил бы разве что подменыш».
По жилам растекается холод, а уши опять наполняет стучащее гудение.
«Скоро начнется счастливая жизнь…»
– НЕТ!
Людвиг дергается, со стоном сжимает голову, скрипит зубами и утыкается в подушку. Нет, нет… показалось. Показалось, просто он думает о дурном; просто разговор с бароном взволновал его; просто нужно умыться, пройтись, поесть, выбраться скорее из этого особняка, запереться в берлоге и провести день в темноте и тишине, не отвечая даже на восторженные записки от благодарной публики… Да. Именно так. И все наладится.
Он лихорадочно вслушивается, и сердце успокаивается: за гулом постукивают в окно липы. Ходит кто-то за стеной, и переговариваются с отчетливым голландским акцентом слуги, и если ударить кулаком по спинке кровати, звук будет громкий, а боль в костяшках пальцев окончательно отрезвит. Все хорошо. Будет только лучше. Пора перестать жалеть себя, поджимать хвост и лежать пластом. Безымянная не явится лишь потому, что он, Людвиг, разбит и несчастен. Зато послезавтра суббота. И она обязательно придет.
Гул уходит. Потолок прежний – фруктово-цветочное блюдо, на котором подано взгляду само небо. Думая уже о другом – как бы отправить Сальери успокаивающую записку, не прогневав барона, – Людвиг отнимает руки от ушей и начинает подниматься с постели.
Позже я вспомнил сон в красках – и ужаснулся, но смирил ужас. Смиряю и поныне, хотя известие о смерти принца, о том, что умер он действительно в день, когда ты зажимала мне уши окровавленными руками, потрясло меня. Я много думал об этом; не могу не думать и теперь. Снова вспоминаю глупости и ужасы из детства: байки о подменышах, и поверья о зачарованных именах, что лучше не забирать у мертвецов, и матушкины шутливые заветы нам, трем сыновьям.
«Не водитесь с Тайным народом, не водитесь, или судьба изуродует вас ведовством, а за ним, противным Христу, придут иные изъяны. Нико, милый Нико, где ты собираешь травы, не на тех ли лесистых холмах, где ночами танцуют ветте? Не потому ли у тебя кривеет глаз? Каспар, милый Каспар, у тебя скверный нрав; не оскорбил ли ты альву, прикинувшуюся уродливой старухой и попросившую у тебя монету, и не потому ли оспа так до конца и не сошла с твоих щек? Людвиг… а впрочем, тебя мне не в чем упрекнуть, Людвиг, я прошу об одном: когда красивые юноши или девушки обступят тебя, когда запустят в волосы пальцы, когда попросят сыграть им музыку и пообещают взамен засахаренные цветы, о которых ты так мечтаешь, – не бери и не играй. Беги».
Так она говорила нам – но я забыл почти сразу. Все это казалось таким нелепым… Глаз нашего младшего окривел без всякой порчи: однажды отец, завидев, как Николаус бережно срезает молодые аптечные ромашки, замахнулся – да и ударил его по темени так, что он упал лицом в землю. Оспа Каспара плохо сошла, потому что ему жалели отваров и мазей; потому что не мешали чесать и царапать кожу; потому что больным его бросили: меня отец увез на очередные концерты; мать нянчилась с нашей новорожденной сестричкой и боялась подходить к Каспару лишний раз; один Нико и выхаживал его как умел. Я же… никогда в детстве и долго-долго позже ни одно красивое создание не подходило ко мне, грязному и лохматому. Да и ничего дивного я тогда не играл.
Если бы я знал, милая, что мысли эти – и другие, куда более низменные, из сновидения, где ты утешала чужое дитя, – пришли неспроста. Если бы я понимал, что они сродни детенышам гадюки, готовым до поры до времени смиренно спать в скорлупках, но затем пробивающим их одним броском – чтобы жалить, жалить, жалить всех, до кого дотянутся зубы. Если бы я знал…
Пожалуйста, прости меня.
Часть 4
Там, где маки цветут
1800
Котенок
– Герр Бетховен! Здравствуйте! Это я, я пришел!
«Я… – Губы сами растягиваются в ленивой беззлобной улыбке. – Что за манера такая – представляться «я»?»
Мальчик лет десяти – высокий, аккуратно причесанный, угловатой юркостью напоминающий хорька – топчется на пороге. Он не решается войти, лишь с опасливым любопытством тянет шею. Его можно понять. Место, куда он угодил, похоже не на гостиную, а на полудикий остров, забитый всячиной: здесь высятся горы нотных листов и тетрадей; тут стелются стопки одежды разной степени опрятности; там гнездятся пустые тарелки и чумазые чашки из-под кофе. Подоконник стал прибежищем для семейства яблочных огрызков; футляр и скрипка разлучились: он под столом, она возле очага. У входа встречают грязные сапоги, на которые криво кинута шляпа, а с портретов в углу все величественно озирают двое: степенный старик в расшитой золотом одежде и щеголеватый молодой генерал на белоснежном коне, в развевающемся плаще цвета ночи. Мальчик, наверное, гадает, кто живет в этом бедламе. Не ошибся ли он дверью?
Людвиг наблюдает за гостем из кресла у окна, прячась в глубокой тени шторы и не выдавая пока своего присутствия ни движением, ни шумным вздохом. Он нескрываемо забавляется, а еще подспудно подмечает важное. И улыбка все шире.
– Герр Бетховен? – снова звенит в пыльно-грязной тишине, от стен отдаются первые осторожные шаги начищенных башмаков. – Вы здесь?
Наведение порядка не кажется Людвигу тем, на что стоит тратить много времени, – по крайней мере, пока не явятся какие-нибудь особенные гости. А уж в восхитительные недели, когда сочиняешь как дышишь, когда не присутствуешь в мире вещей, когда отвлечешься лишний раз – потеряешь важное созвучие, уборку вообще позволительно свести к простейшим нуждам: не давать объедкам гнить и, ища бумагу, перо или музыкальный инструмент, не врезаться в предметы. Выучишь их расположение – можно заботиться только о еде. Правда, выучить не получается – будто кто-то все время меняет что-то местами! Вот и сейчас Людвиг замечает на полу, прямо на пути у мальчика, свежий переписанный концерт для издателя. Сдавать завтра; здорово же будет, если сочинение достанется ему с отпечатком трогательной детской ножки!
– Наверно, вас нет… – Милосердно