Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не стал объяснять Ройсу, по какой именно причине не стану вставлять его в книгу. Такому человеку лгать бессмысленно. Ройс жил на северном берегу, если смотреть от дома Бадди — выше на холме, его особняк располагался на самом обрыве. Пару раз в месяц он наведывался в отель побаловать себя «Бадди-бургером» (Пи-Ви сдабривал рубленый бифштекс вермутом) и бутылкой «мерло». Великолепное чутье и умение угадать нужный момент позволили Ройсу рано выйти в отставку. Лайонберг никогда ни о чем не жалел. Он рассуждал так: «Люди приходят ко мне в дом, прикидывая: что этот человек может для меня сделать? Что удастся выжать из него?» Он говорил об этом с улыбкой, зная, что никому не удастся его перехитрить.
Мне от него ничего не требовалось, и потому мы стали друзьями. Писать о нем было невозможно, но причину этого я не хотел объяснять: Ройс бы, чего доброго, обиделся.
Я мог бы сказать ему, как уже говорил Милочке, когда речь зашла о Стивене Кинге, что для описания несчастий и страданий достаточно самого скромного талантишки, ибо страдание всякому человеку ближе, чем счастье. Большинство людей прошли через какие-то испытания, они могут разделить чужие мучения, дополнить своим воображением авторские недомолвки, но совершенное счастье нам незнакомо. Необходим гений, чтобы передать это состояние на бумаге, но и что толку? Из самой ясной и радостной прозы возникнет образ счастливчика, чье блаженство покажется незаслуженным. Слишком уж это будет похоже на парадные портреты самодовольных президентов компаний, от которых так и тянет блевать. Печальная история находит отзвук в родственных душах, но возьмитесь писать о радостях бытия, и читателю покажется, что его оставили с носом. Даже в жизни счастье без теней и полутонов производит отталкивающее впечатление. У Лайонберга почти не было близких друзей, помимо Бадди. Это был самый счастливый человек, какого я знал.
Лайонберг стремился к укромности, и даже его вилла имела лишь адрес, но не собственное имя, как здесь принято. Жил он один на вершине холма, откуда открывался вид на запад, на Акулью бухту. Густая изгородь из цветущего гибискуса окружала владения Лайонберга, скрывая толстую стальную проволоку и камеры наружного наблюдения. Туристы, заезжавшие на северный берег, порой не ленились подняться на холм и полюбоваться на высокие ворота усадьбы, хотя делали они это не ради Лайонберга. Отшельник Лайонберг, оправдывая свою паранойю, утверждал, что у каждого посетителя на уме одно: «Что он может сделать для меня?», но зевак привлекал слух, будто в особняке, который теперь занимал Ройс, в 1968 году во время съемок фильма «Голубые Гавайи» недолгое время жил Элвис Пресли.
— Если б я знал про Элвиса, я бы эту виллу не купил, — ворчал Лайонберг.
Он был настолько всем доволен, что почти не покидал свой дом. Сперва я отнес Лайонберга к числу задающихся друг перед другом и постоянно соперничающих гавайских миллионеров. Пренебрежительное отношение к Элвису вроде бы подтверждало мои предположения. Богатый отшельник — это, как правило, человек, желающий общаться исключительно в избранном кругу, суетный, но разборчивый сноб. Однако потом, когда мы с ним сошлись поближе, я увидел, что Лайонберг совершенно искренне просил оставить его в покое и ни в коем случае не писать о нем.
Бадди Хамстра представил меня ему с обычной рекомендацией: «Он написал книгу!»
Лайонберг сказал, что знает мои книги. На первый взгляд — обычный американский миллионер, подозрительный, держащийся за свои денежки. Замечательный слушатель, о себе он говорил неохотно, особенно когда дело касалось происхождения его богатства. Сначала я принимал эту манеру за проявление суеверия, повышенной чувствительности к своим деньгам, однако, узнав, что Лайонберг был адвокатом, я подумал, что, помимо прочего, он немного стесняется того способа, каким сколотил состояние. Бадди, великий сплетник, поведал мне, что Лайонберг сумел выиграть крупное дело:
«самая большая сумма, какую когда-либо выплачивали по частному иску о нанесенном ущербе в…» Кажется, он сказал «в Калифорнии». Калифорнийский акцент вынуждал Лайонберга на каждом слове демонстрировать слушателям полный набор великолепных зубов.
— Я тупица, — признался Бадди, — а вот он — настоящий умник. — Он полагал, что мы с Лайонбергом сойдемся.
— Удивительное совпадение, что я читал ваши книги, — сказал мне Лайонберг, — я не так уж много читаю.
Впрочем, за свою нелюбовь к книгам он не извинялся.
— Книги сбивают меня с толку, — пояснил он. — Захватывают целиком. Когда я читаю какую-нибудь книгу, ни о чем другом думать не могу.
Я сказал, что это выдает в нем прекрасного, преданного читателя, о чем он сам, похоже, не догадывается.
— Вы имеете в виду, что я принимаю книги чересчур близко к сердцу? — переспросил он. — Не знаю, по-моему, любой роман — это очень серьезно. Я читаю не ради развлечения или чтобы время провести. Книги словно овладевают мной, заполняют весь разум. Вот почему я стараюсь избегать их.
К творчеству он относился как к волшебству, проявлению неведомой силы, как к чему-то тайному и темному. Лайонберг не привык иметь дело с людьми, обладающими недоступными ему возможностями — впрочем, таких людей на всем свете насчитывалось немного, а на северном берегу их и вовсе не было.
Лайонберг никогда не говорил мне, как многие другие: «Я бы тоже хотел писать». У него и так имелось все, чего он хотел, и он довольствовался этим. Теперь в придачу он получил меня.
Вместо того чтобы пытаться занудно описывать счастье Лайонберга или изображать его великолепный дом (когда мне говорят о ком-нибудь: «Какой у них чудесный дом!», я всегда думаю: «А мне-то что за дело?»), я бы предпочел передать несколько занятных черт и эпизодов, показать Лайонберга в роли мастера на все руки и заядлого пасечника. У него служил садовник Кекуа, но Лайонберг предпочитал сам исполнять почти всю работу на своем участке. Ройс был так богат, что мог позволить себе тратить досуг на эти простые хлопоты. Лайонберг хорошо справлялся с любым делом, хотя, надо сказать, его слуги, и в особенности Кекуа, чересчур старательно аплодировали его достижениям и перехваливали хозяина. Бадди говорил: они видят, что он лезет не в свое дело, хуже того — для него это забава.
Однажды я наблюдал, как он красит ульи. В тот день Лайонберг больше говорил, чем слушал. Он обмакнул кисть в ведро с белой краской — ульи были новые, Кекуа только что сколотил секционные рамки для сот — и вдруг посреди рассказа об одном из гостей (из тех, которые высматривали: «что он может сделать для меня») сплюнул прямо в ведро. Ройс курил толстую сигару, и слюна его была окрашена в темно-коричневый цвет. Сгусток слюны на гладкой белой поверхности краски был похож на прилипшую карамель. Лайонберг энергично размешал краску, три круговых движения палкой — и плевок исчез без следа. Чистая ярко-белая краска ложилась на ульи.
Он улыбнулся мне. Этот плевок и улыбка заменили Лайонбергу целую речь, слов не требовалось. В такой форме он ответил на какую-то мою реплику — не помню, что я сказал, чем его спровоцировал.
Помню другое: о чем я подумал в тот момент. Посреди жизни я вдруг оказался совершенно один, и теперь льну к людям, надеясь, что новые друзья окажутся сильнее меня, а они тоже одиноки, иначе они бы не подпустили меня к себе. Вслух я произносил какие-то пустяки — наедине с Лайонбергом было легко расслабиться, поболтать, — но думал именно об этом. Меня сносит течением, и я цепляюсь за водоросли, как все мы — кроме него.