Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вряд ли случайно, что три шедевра мировой литературы – «Царь Эдип» Софокла, «Гамлет» Шекспира и «Братья Карамазовы» Достоевского – разрабатывают одну и ту же тему, а именно – отцеубийство. Во всех трех вдобавок обнажается и мотив этого действия – сексуальное соперничество из-за женщины.
Наиболее откровенным предстает описание в драме, основанной на греческой легенде. Здесь деяние (преступление) совершает еще сам герой. Но без смягчения и без маскировки поэтическая обработка невозможна. Открытое признание в намерении умертвить отца – к выяснению которого ведет психоанализ – едва ли переносимо без психоаналитической подготовки. В греческой драме необходимое смягчение, при сохранении сути дела, мастерски достигается тем, что бессознательный мотив героя проецируется в действительность как чуждое и роковое принуждение: герой совершает деяние непреднамеренно, как будто без влияния женщины, однако эта зависимость принимается в расчет позднее, ибо он может овладеть матерью-царицей только после повторного уничтожения чудовища, символизирующего отца. После раскрытия и осознания своей вины он не предпринимает никаких попыток облегчить свою участь ссылками на надуманное роковое принуждение; вина признается и карается так, словно она была полновесно сознательной (рассудку это может показаться несправедливым, но с психологической точки зрения полностью оправданно).
В английской трагедии ситуация излагается менее прямолинейно, деяние совершает не сам герой, а другой человек, для которого преступление не является убийством отца. Поэтому предосудительный мотив сексуального соперничества за женщину не требует маскировки. Эдипов комплекс героя также предстает как бы в отраженном свете, в виде последствий поступка другого человека. Герою следовало бы мстить за преступление, но он, как ни странно, на это не способен. Мы уверены, что его парализует именно чувство собственной вины; вполне обычным для невротических процессов способом чувство вины превращается в ощущение неспособности выполнить такую задачу. Вот признак того, что герой воспринимает свою вину как надындивидуальную. Других он презирает не меньше, чем себя. «Если принимать каждого по заслугам, то кто избежит кнута?»[224]
В этом направлении роман русского писателя идет еще дальше. Здесь убийство тоже совершает другой человек, который, однако, состоит с убитым в тех же сыновних отношениях, что и герой Дмитрий. У преступника мотив сексуального соперничества признается открыто; это брат героя, и примечательно, что Достоевский наделил его своей собственной болезнью, мнимой эпилепсией, как бы желая признаться, что эпилептик, или невротик в нем, и есть отцеубийца. А в речи адвоката перед судом звучит известная насмешка над психологией – мол, это палка о двух концах. Перед нами великолепная маскировка; стоит ее сорвать, как мы находим глубочайший смысл взглядов Достоевского. Насмешке подвергается не психология, а процедура судебного дознания. Ведь для психологии совершенно безразлично, кто на самом деле совершил преступление; для нее важно лишь, кто желал его в своей душе и приветствовал исполнение желания. По этой причине все братья (исключая стоящего особняком Алешу) в равной мере виновны – и импульсивный сенсуалист, и скептический циник, и эпилептический преступник.
В «Братьях Карамазовых» есть сцена, в высшей степени характерная для Достоевского. Старец Зосима в разговоре с Дмитрием осознает, что тот готов к отцеубийству, и бросается перед ним на колени. Невозможно усмотреть тут восхищение, значит, святой человек отвергает искушение презирать убийцу или им погнушаться, зато смиренно склоняется перед ним. Симпатия Достоевского к преступнику в самом деле безмерна, она намного превосходит сострадание, на которое несчастный имеет право, и напоминает о священном трепете, с которым в древности взирали на эпилептиков и душевнобольных. Для автора преступник – почти спаситель, взявший на себя вину, которую иначе пришлось бы влачить другим. После преступления больше не нужно убивать и следует быть благодарным преступнику, ибо в ином случае пришлось бы убивать самим. Это не просто милосердное сострадание, а отождествление на основе одинакового позыва к убийству – собственно говоря, перед нами слегка смещенный нарциссизм (отмечу, что мы вовсе не оспариваем этическую ценность такой доброты). Возможно, механизм милосердного соучастия вообще широко распространен, и этот механизм ничуть не трудно отыскать в писателе, в высшей степени обремененном чувством вины. Несомненно, симпатия по тождеству во многом определяла выбор Достоевским литературного материала. Вначале он описывал обыкновенного преступника (тот действует из эгоистических побуждений), преступника политического и религиозного, а затем обратился к фигуре первопреступника, или отцеубийцы, и вложил в того собственные исповедь и признание.
* * *
Посмертная публикация архивов Достоевского и дневников его жены ярко осветила один эпизод из жизни писателя – ту пору, когда в Германии его обуяло пристрастие к азартной игре[225], в которой для всякого очевиден приступ патологической страсти. В оправданиях этого странного и недостойного поведения недостатка не ощущается. Как нередко случается с невротиками, чувство вины обрело осязаемую форму бремени долгов, и Достоевский утверждал, что благодаря выигрышу получил бы возможность вернуться в Россию, не опасаясь ареста по искам кредиторов. Но