Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Правда, очень четко всплывает и другое воспоминание, и на этот раз, Франклин, не очередной пример врожденного бессердечия нашего сына.
Я говорю о тех двух неделях, когда он сильно болел. Ему было десять лет. Некоторое время доктор Голдблат подозревал менингит, хотя мучительная спинальная пункция этих опасений не подтвердила. Если не считать плохого аппетита, Кевин был здоровым мальчиком и так тяжело и так долго болел только в тот раз.
Когда болезнь лишь начиналась, я заметила, что он отворачивается от приготовленной мною еды без презрения; он смотрел на свою тарелку и горбился, словно признавая поражение. Поскольку он привык — как его мать — сражаться с собственными порывами так же, как и с внешними силами, он постарался впихнуть в себя один голубец из бараньего сальника перед окончательной капитуляцией. Он не затаился, как мученик, в коридоре, а потащился прочь, опираясь о мебель. Его непреклонное лицо обмякло, и взгляд уже не был высокомерным. В конце концов я нашла его беспомощно свернувшимся в своем кабинете на заляпанном чернилами армянском ковре и удивилась, что он не сопротивлялся, когда я подняла его и дотащила до кровати. Франклин, он обвил руками мою шею.
В спальне он позволил мне раздеть себя, а когда я спросила, какую пижаму он хочет надеть, не закатил глаза и не сказал: «Мне все равно», а подумал немного и прошептал: «С астронавтом. Мне нравится обезьянка в ракете». Тогда я впервые услышала, что ему что-то нравится из его гардероба. Я обнаружила ту пижаму в корзине с грязным бельем, встряхнула ее и поспешила назад, пообещав, что назавтра обязательно ее постираю. Я думала, он скажет: «Не утруждайся», но услышала — опять же впервые — «Спасибо». Кевин умиротворенно съежился под натянутым до подбородка одеялом, а когда я сунула термометр между его покрасневшими губами — его лицо лихорадочно пылало, — стал ритмично посасывать стекло, словно наконец, в десятилетнем возрасте, научился сосать. Температура оказалась высокой для ребенка — больше 38,3 градусов, и он довольно замурлыкал, когда я протерла его лоб влажным полотенцем.
Я не знаю, проявляем ли мы во время болезни свою сущность или наоборот, однако для меня те удивительные две недели стали откровением. Я присела на край кровати, и Кевин прижал голову к моему бедру. Когда боязнь спугнуть удачу исчезла, я положила его голову на свои колени, и он вцепился в мой свитер. Пару раз, когда его рвало, он не успевал добраться до унитаза. Я убирала за ним, просила не беспокоиться и не наблюдала самодовольства его памперсной фазы. Он только бормотал, что ему жаль, и, казалось, несмотря на мои утешения, стыдился. Я понимаю, что во время болезни мы все так или иначе меняемся, но Кевин не капризничал и не томился. Он просто был совершенно другим человеком. Вот так я поняла, сколько энергии и убежденности требовалось ему, чтобы в остальное время создавать того другого мальчика (или мальчиков). Даже ты соглашался с тем, что Кевин «несколько враждебно» относится к своей сестре, однако, когда наша двухлетняя девочка на цыпочках входила в его комнату, он разрешал ей гладить его голову влажными ладошками. Селия принесла ему свой рисунок с пожеланиями скорейшего выздоровления, и он не отмахнулся, как от глупости, не выразил, как обычно, пренебрежение, не попросил оставить его в покое, а тихонько пробормотал: «Красивая картинка, Сели. Можешь нарисовать мне еще одну?» Раньше я думала, что преобладающая в нем с рождения эмоция не изменилась. Назови ее яростью или негодованием, здесь дело лишь в накале чувства. Однако под всеми уровнями ярости я с удивлением обнаружила отчаяние. Он не злился. Он печалился.
Еще меня удивило, что Кевин избегал тебя. Может, ты не помнишь, как он пару раз отказался с тобой общаться — говорил, что хочет спать, или клал твои подарки — редкие, коллекционные комиксы — на пол. Ты обижался и выходил из комнаты. Может, у него не было сил демонстрировать оптимизм ваших субботних игр, но в таком случае он явно считал тот задор обязательным в отношениях с отцом. Я утешала тебя тем, что дети всегда во время болезни предпочитают общество матерей, но ты все равно ревновал. Кевин нарушал правила, нарушал баланс, ведь Селия считалась .моей, а Кевин — твоим. Вы с Кевином были близки, он доверял тебе свои секреты и надеялся на твою помощь в тяжелые дни. Однако я думаю, что он избегал тебя именно по этой причине: твоя настойчивость, твое давление, твоя потребность в нем, твои уговоры, ваши дружеские отношения... были ему не по силам. Ему не хватало энергии... не дарить тебе требуемую близость, а сопротивляться ей. Кевин создал себя для тебя. В щедрости его подделки наверняка лежало глубокое и болезненное желание угодить. Но задумывался ли ты, как сильно он мог разочароваться, когда понял, что ты принимаешь обман за реальность?
Кевин не мог позволить себе и фальшивую апатию. Ты, наверное, думаешь, что для больного человека апатия естественна, но нет, крохотные островки робкого желания начали появляться, как согретые солнцем бугорки суши из отступающего холодного моря. Однажды, когда он пытался сдержать рвоту, я спросила, чего ему хочется. И он признался, что любит мою густую похлебку из моллюсков, и даже сказал, что предпочитает молочную основу томатной. И еще он попросил поджаренный ломтик кяты, и это при том, что раньше демонстрировал полное презрение ко всему армянскому. Он сказал, что ему нравится одна из потрепанных мягких игрушек Селии (горилла), которую Селия тут же торжественно возложила на его подушку, словно ее скромному примату была оказана редкая честь, а в общем, так оно и было. Когда я спросила Кевина, что бы почитать ему долгими вечерами — конечно же я взяла отпуск, — он растерялся. Думаю, потому, что, когда прежде я или ты читали ему, он не хотел слушать. Я по наитию — вроде бы увлекательная история для мальчика — выбрала книжку «Робин Гуд и его веселые ребята».
Кевину понравилось. Он умолял меня перечитывать «Робин Гуда» снова и снова, пока не заучил целые эпизоды наизусть. Я и теперь не знаю, увлекся он именно этой историей, потому что она совпала с его состоянием, — ему хватало сил слушать, но он был слишком слаб, чтобы притворяться безразличным, — или что-то пленило его воображение. Как многие дети, вовлеченные в самую гущу стремительно развивающейся цивилизации, он, видимо, нашел комфорт в атрибутах, вполне доступных пониманию десятилетнего мальчика: в запряженных лошадьми телегах, луках и стрелах. Кевин интуитивно оценил антигероя; вероятно, ему понравилась идея грабить богатых и раздавать награбленное беднякам. (Или, как ты язвительно заметил тогда, может, он просто будущий демократ.)
Я никогда не забуду те две недели, и уж точно неизгладимым воспоминанием останется утро, когда Кевин нашел в себе силы выбраться из кровати, сообщил мне, что оденется сам, и попросил выйти из комнаты. Я подчинилась, пытаясь скрыть разочарование, а когда чуть позже вернулась спросить, что ему хочется на ленч, может, опять похлебку из моллюсков, он раздраженно дернул головой. «Мне все равно», — услышала я пароль его поколения. «Может, сандвич с сыром на гриле?» — «Да мне насрать». Что б ы ни говорили о быстром взрослении детей в наши дни, я содрогаюсь, сльша эти слова от десятилетнего ребенка. Я ретировалась, но успела заметить, что его губы снова кривятся, как прежде. Я должна радоваться, сказала я себе; ему лучше. Лучше? Ну, не по отношению ко мне.